— Оборотень несчастный! — кричала она.— Паршивец! Прибью. Укокошу дурака!

В конце концов он, видимо, понял, что она ругает его самыми отвратительными ругательствами, и кричал в ответ по-немецки что-то свое непотребное. Наконец, набегавшись, она столкнулась с ним лицом к лицу, он схватил ее за плечи, пытался поцеловать, она резким рывком отбросила его на кровать. Приподнявшись на локтях, он смотрел на нее и хохотал, и она хохотала точно в припадке, а потом кинулась на диван и заплакала. Немцы с минуту гоготали, потом приумолкли, смотрели на Брунса, на Настю, наконец поняли, что шалости привели к слезам. В комнате стояла тишина, неприятная такая тишина, лишь Настя еле слышно всхлипывала, уткнувшись головой в подушку. В эту горькую минуту она вспомнила Федора, вспомнила мать и маленького Федю. И зачем играет перед фашистами фальшивую роль? Роль продажной женщины, роль изменницы, роль падшей. Ведь они, немцы, видимо, так и думают о ней, так оценивают все ее поступки. Эх, была не была! Может, плюнуть этому красавцу Брунсу в рожу — и делу конец? Как надоело разыгрывать всю эту комедию, забавлять полупьяных болванов! И вдруг она услышала вкрадчивый голос Брунса:

— Настя, что случилось? Несчастье какое? Зачем плачешь? Может, обидел тебя, Настя?

Она, смахнув слезинку, посмотрела на Брунса. Он тоже смотрел, ждал ответа. Потом тихо проговорила:

— Боюсь я, очень боюсь...

— Кого боишься, Настя? — опять спросил Брунс.— Нас боишься?

Она ответила:

— Нет, нет, вас я не боюсь. Мне нечего бояться вас.

— А кого боишься? Ну, кого? — Он смотрел на нее вопрошающе, словно бы

жалел.

— Что со мной будет? Вот чего боюсь... Если Красная Армия придет в Острогожск? Муж вернется... Вдруг он живой? Спросит: как жила, чем занималась? Что отвечу? Что? Куда денусь?

Брунс смотрел на нее и молчал. И на самом деле, что он мог сказать? Какие слова? И сам не знал.

— Ну, что будет со мной? — снова спросила она.— Повесят на первой перекладине?

Никто ей не отвечал. Словно бы онемели все. Да и на самом деле — как сложится судьба этой молодой русской бабы? Может, и на самом деле красные вздернут ее, прикончат в один прекрасный день.

— Что же вы молчите? Языки пооткусили? — Последнюю фразу она сказала

по-русски и сразу же перевела ее на немецкий в более смягченной форме: — Языки у вас онемели?

— Они сюда не придут,— сказал Брунс. — Положение у вермахта на Северо-Западе крепкое. Ленинград подыхает от голода. Новгород разрушен и в руках у нас. А до Пскова и вообще красным ой как далеко!

— А если придут? — спросила Настя. Она испуганно посмотрела на Брунса. — Я боюсь, Курт!

Лицо ее приняло такое выражение, что даже Брунс оторопело выпучил глаза. Офицеры переглядывались между собой и молчали: ведь она высказала те мысли, те опасения, которые приходили в головы и к ним ежедневно и ежечасно.

— Не придут они, Настя,— сказал Брунс. — А если такое случится, то не оставим тебя. Своих людей мы берем под защиту.

Она улыбнулась, а сама думала совсем о другом. О чем она думала, им не суждено было знать. В душе своей она была рада, что фашисты поверили ей, а ведь сказала им правду, горькую правду предстоящего возмездия. Она была уверена в том, что это возмездие не за горами. Оно уже началось где-то там, на Курской дуге и в других местах.

Еще раз она посмотрела на Брунса преданными глазами, будто бы в благодарность за великодушие, тихо, очень тихо сказала:

— Спасибо, дорогой мой Курт. Я так и знала — ты меня не оставишь...

Вечеринка была испорчена,— она поняла это, когда немцы под тем или иным предлогом стали расходиться по домам. Остался один Брунс. Он сидел потупив голову, о чем-то сосредоточенно думал. Потом вдруг начал быстро ходить по комнате, приговаривая:

— Настя, дорогая моя Настя! Я люблю тебя, Настя! Просто жить без тебя не могу...

Она не отвечала ему, сама не знала, что ему сказать, сознавая фальшивость его любовных признаний. Он опустился на колени и начал умоляюще просить:

— Полюби меня, Настя. Спаси своей любовью от гибели! Я так полюбил тебя, что не знаю, куда себя деть. Если ты не ответишь на мою любовь, я застрелюсь.

«Ну и стреляйся»,— хотела сказать, но сдержалась, сказала совсем другое:

— Ладно, Курт, не убивайтесь. Возможно, я полюблю вас, но только не сейчас: ведь я замужняя. Ох, если была бы свободной!

— Но мужа, может, и нет в живых. Где он, муж? Ну, где? Там, у красных?

— Возможно, там...

— И будешь ждать его? Думаешь, он простит тебя? Нет, нет, с ним у тебя все покончено! Решительно все!

— Но я немножко обожду, Курт. Я должна немножко обождать...

— Чего ждать? Кого?

— Ведь я замужняя, Курт. Поймите меня — замужняя! А вокруг столько хорошеньких девочек. Каждая вас полюбит. Вы ведь такой красивый, такой элегантный! А кто я? Баба.

Он ушел от нее раздосадованный, даже не попрощался. Теперь она все больше и больше боялась Брунса. Он снова приходил, приставал со своей фальшивой любовью. Она как могла отбивалась, но с каждым новым его приходом домогательства были все настойчивей и наглей. И она решилась на крайнее. Решилась убить его. Убить и ночью скрыться из города. Только таким путем она могла избавиться от него.

Все обдумала до мельчайших подробностей, представляла себе, как он придет к ней, как сядет на стул, как будет приставать со своей «любовью» и как она его прикончит в удобный момент, прикончит одним махом насмерть. Она уже положила в угол топор, прикрыв его тряпицей. Все было подготовлено, и она его ждала. Ждала три дня, и только на четвертый день вечером раздался стук в дверь калитки, настойчивый и нетерпеливый. Сердце екнуло, и она почувствовала, что настал тот миг, когда она должна решиться. Открыла дверь. На пороге, к удивлению, появился полицай Гаврила Синюшихин. Он уставился на нее, похабно этак спросил:

— Не ждала, землячка?

— А чего мне ждать тебя? — сказала она. — Что ты, кум или брат?

— Ну, не кум и не брат, а все же не чужой. Земляки, чай. Как поживаешь? Пришел спроведать.

— Живу — не тужу, как видишь.

— То-то — не тужу, дружков привожу,— намекнул он и осклабился так, что страшно было глядеть на него.— Устроилась, гляжу, не худо. Кавалеры, видать, частенько наведываются.

— Бывают и кавалеры. Их вон сколько — пруд пруди. На что они мне, эти кавалеры?

— Не притворяйся монахиней. Я ведь все знаю. С Брунсом небось крутишь?

— А что, он плохой, что ль?

— Человек видный, не спорю, но ведь чужой. Погостил — и уехал. Укатил в неведомые края. Ведь так может получиться?

— Ну и пускай уезжает. Уедет и приедет. Никуда не денется.

— Ты лучше со мной дружбу веди. Оно верней дело-то будет. Парень я свой. Оформим все как следует, по закону...

— Это с тобой-то, с таким чумазым?

— А что, я хуже этого лейтенантика немецкого? Я же русский.

— Нет, уж лучше с немцем в постель лягу, чем с таким паршивцем, как ты.

— Ну, ты брось! Сама продажная. — Лицо его перекосилось злобой. — По одной, чай, веревочке ступаем... А веревочка-то висит над чем? А? Чуть что — и сорвется. А куда? В трам-тарары...

Я что! За мной грехи небольшие. Над людьми не недолго ждать.

Она уже не боялась его, как прежде, и отвечала смело, можно сказать, лупила больно, с издевкой. Он хрипел от этих ударов, чуть не захлебывался злостью, а она все жгла и жгла словами, точно раскаленными углями:

— Такого холуя, поди, не сыщешь. Вон как стараешься. Петля давно по тебе соскучилась.

— А по тебе — нет?! — шипел он.

— Я что! За мной грехи небольшие. Над людьми не измывалась. А твоя черная душонка вся кровью запачкана. Сколько людей погубил!

— Погубил, согласен. Понадобиться — и тебя ухлопаю.

— До меня — руки коротки. Протянешь — отрубят.

— Не таких, как ты, скручивал. Думаешь, по-немецки выучилась, так они за тебя заступятся?

— А и заступятся. Только пальцем тронь!

— На Брунса надеешься? Небось спишь с ним?