Изменить стиль страницы

Душа явно загрустила. Когда мы поднялись по скромной ее лесенке, она вдруг обняла меня, заплакала. Я стала ее целовать.

— Не надо, нет, не надо… — Душа в слезах бормотала. — Это все не может так… Невероятно, невозможно… Оба вы меня забудете и бросите, и очень скоро… Маркел меня уже стесняется.

— Я тебя не забуду, — крикнула я в исступлении. — Я без тебя жить не могу.

Но Душа плакала, и слабо отвечала поцелуям моим, а как только дверь открыли, она бросилась в нее, захлопнула за собой.

Я шла домой в волнении. Ветер мартовский трепал мне платье, волосы… Если бы я начала думать, неизвестно, как бы я решила жизненный свой путь, но я не думала, а шла, в потоке чувств и странных треволнений.

Я поздно возвратилась в свой отель.

Прогулка, ветер, одиночество и ночь освежили меня. Раздеваясь, чувствовала себя бодрой, надышавшейся весенней влаги.

В утренних газетах — я читала их в постели, с кофе — было много про победу, но про мир ни слова. Мозг мой действовал отчетливо, вообще я точно стала здоровее, проще. Ну, конечно, все вчерашнее, колокола, восторг, инвалид, клуб литературный — все фантастика, бред общий. Никакого мира, все вообще идет, как полагается. Я со странной трезвостью смотрела, как текли капли дождевые по зеркальному стеклу окна. «Еще немного, в Галкино уж не проедешь», почему-то проплыло в мозгу. «Да, ведь, я кажется, не собираюсь?».

В это утро я впервые — после ряда дней — почувствовала равновесие. Да, это я, живу, спокойна, весела. Идти мне никуда не хочется, не стремлюсь видеть никого. Обычно в это время я звонила Душе, но сегодня именно не позвонила. И еще: меня как будто удивило, почему я здесь в отеле? Вспомнилось Галкино, отец, Андрюша — Боже мой, ведь я покупок еще никаких не сделала. Что за свинья! Не могла мальчику свезти подарков.

Весь этот день я занималась собственными мелкими делами. На другой — мы с Душей встретились. Я была с ней очень ласкова, я подарила ей огромного слона — на счастье. Душа мне казалась страшно милой и застенчивой, я помнила ее слезы в день Перемышля.

— Тебе со мною скучно? — спросила она вдруг и улыбнулась.

— Что ты, что ты…

Я смеялась и была оживлена, мы пили кофе у Сиу. Но нежный, и слегка задумчивый налет — печали, я почувствовала в Душе. Она подняла на меня темные свои, усталые глаза.

— Наталья, ты теперь какая-то другая.

— Чем другая?

— Ну… ты спокойная и светлая. Как будто выздоровела.

Я возражать не стала. Правда, возражать мне нечего бы было.

И так же я была покойна, когда через два дня, перед вечером ко мне зашел Маркел. Он вид имел серьезный, и торжественный. Только борода такая же все путаная, на пиджаке пух, ботинки рваные. Как всегда, в кресле ему тесно, повернется — кресло крякнет.

— Видишь ли, я собственно, вот что… тово… считаю это все ненастоящим…

Я захохотала.

— Маркел, ты предложение мне делал, на заводе, помнишь? И совсем такой же вид имел.

— Нет, стой… я хочу… я, разумеется, как говорил уже… перед тобой виновен… какой бы я там ни был… я не совсем…, т. е. меня не совсем так считают, как я есть… и я перед тобой грешил, и мой последний грех…

— А, перестань ты о грехах, пожалуйста. Подумаешь, какому ангелу, ребенку, объясняет…

Я рассердилась. Все эти самоязвленья — чепуха, нелепость.

— Ну, мой последний грех есть Душа… Но дело то все в том, что ты теперь… ты с Душей носишься… и эти нервы, и волнения… ведь это все так… так, одним словом… — он остановился, посмотрел на меня, пошевелил плечами, как будто ища слов.

— Давай уедем вместе в Галкино.

Я подошла совсем близко. Он на меня смотрел упорно и подавленно, тяжко дышал.

— А помнишь, как ты говорил со мной в деревне? Как приглашал в Москву?

— Я очень был тогда… задет … тобою.

— И потом с Душей утешился?

Он молчал. Я засмеялась — смехом ровным, и не злым.

— Значит, ты второй раз предложение мне делаешь?

Не моргая, все на меня глядя, он кивнул.

— Поедем.

Мне стало весело, легко, смешно. Я обняла голову его, поцеловала большой лоб, милый и нелепый, умный и кудлатый, с юности родной. Маркел ко мне прижался, всхлипнул. Я заплакала.

Так кончилась вся эскапада моя, о которой вспоминаю как бы из другого века. И правда, то был век иной, и мы были детьми. Но из того, что далека молодость, не скажешь, что и не было ее, и еще меньше — отречешься от нее.

Мы из Москвы уехали, действительно. Действительно, я скоро позабыла Душу. Действительно, мир той весною не был заключен. Действительно, наши дела военные шли горестно. Весною нас разбили, и все Галкино привольное было полно стонов войны.

Часть вторая

I

В один, мне очень памятный июльский вечер мы, как обычно, ужинали на балконе. Как обычно, свечи в колпачках горели, освещая свежую редиску, черный хлеб и масло на серебряной подставке. С лугов пахло сыростью обычной, и всегдашней теплой нежностию сена. Отец разре́зал надвое редиску, посолил, и аккуратно тер половинку друг о друга, чтоб сочнее выходило. Люба подавала нам ботвинью. Развернув газету, Маркел жадно воззрился. Потом вздохнул, чуть побледнел и отложил.

— Мне… да… мне надо завтра в город ехать.

— Папу призывают, — сказал Андрюша, глухо. — Так и знал, опять призыв.

Отец надел пенснэ, взял лист газетный. Отложил и налил рюмку водки.

— Надо сказать Димитрию, чтоб к утреннему поезду.

С этой минуты что-то разделило нас. Точно невидимая борозда легла, по одну сторону мы, на другом, печальном берегу Маркел. Неотвратимость и в газете этой, и в молчании Маркела, и в отцовской фразе.

Маркелу нужно было ехать за бумагами, потом в Москву, подать прошение в военное училище. Мы стали собирать его. Долго светилась наша комната. Легли перед зарей. Маркел ворочался, курил во тьме. Огненной дугой бросил папироску, и вздохнул. Тяжелый обруч давил сердце.

На рассвете он поднялся, подошел ко мне, сел на кровати.

— Ты… не спишь?

Я обняла его, поцеловала и заплакала. Но — справилась. И уже время было подыматься. Все встали. На балконе — он совсем теперь иной, чем был вчера! — отец сидел за столом, причесанный, умытый, в теплых туфлях и пальто со штрипкою. Андрюша вылез, Люба. Маркел молча глотал чай со сливками, а у крыльца позванивали бубенцы. Димитрий заседал с великим безразличием на козлах.

— Ну, перед отъездом надо посидеть, — сказал отец.

Маркел был уж в фуражке, снял ее, присел. Мы сели тоже. Солнце, сквозь туман, едва плеснуло мягким, теплым светом по столовой. Этот свет казался милым и как будто нашим, он союзник, друг, от него трудно уезжать.

Мы поднялись. Отец, неловко двигая ногами, подошел к Маркелу, обнял и поцеловал.

— Ну, теперь с Богом…

Отвернулся, вынул носовой платок, смахнул глаза. Потом к окошку подошел, откуда видна тройка.

— Да смотри, — прибавил — уже по другому: — чтобы левая пристяжка зря не болталась… Будете на одном коренном ехать.

Мы с Андрюшей тоже сели в тарантас, и провожали до большой дороги. Потом глядели и махали, и мы видели платочек, нам отмахивавший, но все реже, и слабей, и скоро вся громада экипажа, тройки, Димитрия и нашего Маркуши, уносимого в холодно-страшный край, слилась со ржами.

— Мама, — говорил Андрюша, когда шли назад. — Ты знаешь, ты за папу… не волнуйся. Ведь ему еще в училище учиться, а там и война кончится…

И как большой, единая моя опора, взял под руку, и вел домой.

Но успокоить меня было уж не так легко. Да, подошло ко мне, вплотную, то, что прежде видела со стороны, на улице и в госпитале. «Ну, и не надо поддаваться и слабеть» — я ощущала себя крепкой, молодой, но силы и волненья что-то остро закипали, эти дни места я не находила в Галкине покойном.

Через два дня получила весть от Маркела. В городе он провел день мрачный. Одинокий. «Никогда», писал мне: «не был так один с мыслями о тебе, Андрюше, будущем». Я более не колебалась. Укатила в Москву, в лихорадке, может быть, напоминавшей времена Души, Перемышля. Но теперь прошлое, как и случалось раньше, для меня пропало. Ну, верно жило во мне, и меняло, только в глубине, а не снаружи.