Однако ни дом, ни двор, ни окружавшее их пространство не были такими, когда рос я. В особняке, скорее всего, некогда принадлежавшем знатным испанским сеньорам, а — кто знает? — может быть, и какому-нибудь писателю, в те времена, когда я распахивал глаза навстречу миру, ютились негры. Только негры. Тогда утверждалось, что Революция их очень любит. И я тоже поверил в это. В те далекие дни я даже представить себе не мог, что она способна любить лишь самое себя и что когда она смотрит на свое отражение, вдохновленная своими достижениями, влюбленная в свой образ, то видит в зеркале лишь лицо бородача.

Между балюстрадами, свешиваясь с цинковых или шиферных навесов, хранивших человеческую нищету, нашедшую под ними приют, на том самом пространстве, которое прежде заполнялось щебетом птиц и сладостным шелестом листьев пышных лиан, теперь висела одежда негров. Серое на сером фоне. Футболки с короткими рукавами, рваные штаны, женские трусы, чулки и прочее нижнее белье, которое обитатели дома стирали, следуя строгой очередности, в специально приспособленных для этого чанах.

То, что я сейчас описываю, составляло одну из картин моего детства, возможно, самую важную из всех возможных. Видимо, поэтому я так люблю зеленые и сероватые тона, цвет песка и тростника, травы и водорослей, а также камней покрытых лишайником стен, камней, так похожих на те, что предстают моему взору во время отлива на галисийских лиманах.

Самые удачливые негры, первыми поселившиеся в особняке — среди них была моя бабка, — еще могли стирать свою одежду в старинных роскошных ванных комнатах, в то время еще отделанных восхитительными изразцами, которые теперь чахнут от грязи и запустения, потрескавшиеся и облупившиеся, и уже нет никакой возможности придать им прежний блеск. В просторных коридорах теснились жалкие койки, приставленные к облупленным стенам. О блеске жизни можно было только мечтать. В этих коридорах раньше развешивалось белье, и воздух был плотнее, а свет еще более странным. Но это когда я был совсем маленьким. Потом и это исчезло.

На протяжении всех этих лет Старая Гавана, прекрасный и величавый город с множеством великолепных колонн, настоящая, истинная Гавана, постепенно почти полностью была оккупирована потомками рабов, которых сахарная аристократия завезла на остров с берегов Нигера. Это была медленная и коварная оккупация, тихая и необратимая, как раковая опухоль. Считалось, что потомкам моих прадедов предстоит жизнь в счастье и достатке в бывших особняках их хозяев, но все было совсем не так, и не думаю, чтобы так стало сейчас. А вот в тесноте они действительно живут.

Негры, которым суждено влачить существование жалких наследников людей, познавших истинную роскошь жизни, знают о своих предках-рабах лишь потому, что им передала эти знания коллективная память; но большинство из них даже представить себе не могут, какими они были. И когда они ведут беседы о тех смутных временах, в их сознании не возникает никаких образов, которые возбуждали бы их воображение или волновали память; это все равно что смотреть немое кино, в котором безмолвие заменено темнотой или пустотой: так бездонны провалы в их памяти.

Моя же память, напротив, передала мне некоторое представление о тогдашней жизни: свист кнута, цоканье лошадиных копыт, звучавшую тогда музыку, даже суровые лица, запечатленные на картинах и гравюрах того времени. Моя память полнее и насыщеннее, и нетрудно понять почему.

Мои родственники, а лучше сказать, родственницы, ибо из мужчин мне известны совсем немногие, о которых я упомяну позднее, одними из первых поселились в особняке. Что их привело туда? Сведения об этом весьма разноречивы. Подчас я подозреваю, что в какой-то момент у моих родных возникло желание создать семейную историю, которая разворачивалась бы параллельно революционному процессу и объясняла бы, в частности, причины этого переезда, а попутно и некоторые другие обстоятельства; но боюсь, что единственным реальным результатом этого стало бы выражение простодушной благодарности.

Тот факт, что моя мать попала в труппу Тропиканы в столь юном возрасте благодаря хлопотам того, о ком пойдет речь ниже, возымел соответствующее действие и привел к побочным эффектам. Некоторые обитатели дома теперь взирали на нее с уважением, однако большинство — с удивлением и завистью. Но никто не остался равнодушным. Легенда, якобы объясняющая данный факт, лишь все усложняет.

Моя мать выглядела в глазах окружающих победительницей, и ей приходилось искать оправдательные объяснения своих достижений, причины, способствовавшие ее возвышению, которые кажутся несведущим очень значительными, а на самом деле всегда оказываются в высшей степени банальными. Там, где разум не находит пригодных рациональных объяснений, он обычно пускается на поиски магических. Как раз магия, как утверждали люди, и помогла дочери моей черной бабки. Прежде чем прийти к такому умозаключению, соседи долго искали среди нашей родни какого-нибудь деда, дядю, или даже отца, который оказался бы соратником повстанцев во время их мытарств в горах Сьерра-Маэстра. И бабка была совсем не против подобной версии. Отсюда и возникла попытка создать легенду. Но все было напрасно. Революцию сделали белые люди; якобы и для черных тоже, но осуществлена-то она была белыми, и только белыми. И белые же продолжали руководить ею. Черные же становились их телохранителями. Гориллами. Людьми, занятыми тем, чтобы охранять тела везунчиков.

На самом же деле все объяснялось гораздо проще, но об этом не следовало никому рассказывать, ибо никто не счел бы сие объяснение правдивым. Сестра моей бабки, самая старшая из всех, работала служанкой в семье одного из тех, кто в свое время брал штурмом Монкаду, и родила сына от старого отца семейства, который поначалу ничего из себя не представлял, но по прошествии времени стал большой шишкой. Вот и все, что помогло моей матери. Это, да еще ее характер, весьма склонный к танцам и веселью.

Так вот, этот сын сестры моей бабки был и, как я полагаю, несмотря на преклонный возраст, по-прежнему остается одним из тех немногих, кто всегда держит очень короткий промежуток между своей грудью и спиной Команданте; такой короткий, что между ними не может пролезть никакое другое человеческое тело. Итак, наличие родственника среди главных революционеров, вернее, их охранников, и было, по всей видимости, причиной того, что моя бабка переехала в этот дом; и тот же племянник-телохранитель помог ей сохранить устойчивое положение в обществе. Хотя я лично полагаю, что в действительности ее всегда хранила и помогла перебраться в Гавану ее крепкая связь с духами.

Когда различные религиозные верования стали подвергаться преследованию, для матери моей матери, как и для многих других людей, настали трудные времена. Ее спасло покровительство старшей сестры, а также то, что к тому времени моя бабка уже одевалась во все белое и носила пять ожерелий, принадлежавших Элеггуа, Обатале, Шанго, Йемайа и Ошуму, которые защищали ее от зла. Мне тоже суждено будет однажды надеть их. Больше всего, признаюсь, мне нравилось ожерелье Шанго, повелителя огня и молнии, а также барабанов и танцев. Чтобы вам было понятнее, в рамках религиозного синкретизма это своего рода Санта-Барбара. Итак, Шанго — это теперешняя Санта-Барбара, его обрядили сей святой, дабы можно было продолжать ему поклоняться. И теперь Санта-Барбара — это Шанго, и ничего тут не поделаешь.

Шанго — воинственное божество, властелин силы. Я знаю, что если я скажу Марс, у моих читателей будет меньше повода для иронической улыбки. Каждый раз, услышав, что произносят имя Шанго, я приподнимаюсь на цыпочки, а если сижу, то встаю. Когда я это проделываю, здешние люди смотрят на меня в изумлении. Но если к этому же меня побуждает имя Санта-Барбары, то они удовлетворенно кивают, выражение их лиц становится благостным и умиротворенным, что подчас выводит меня из себя.

Даже и сейчас мои любимые цвета — это цвета Шанго и Санта-Барбары, то есть белый и красный; мои числа — четыре и шесть, и я довольно ловко могу изобразить двойной топор, который им соответствует. На самом деле, у Санта-Барбары меч и пальмовая ветвь, это больше, чем двойной топор, и еще у нее корона, свидетельствующая о том, что она царица небес. Вера и верования, система идей, знания, приобретенные в детстве, служат для того, чтобы, вспоминая их, мы могли испытать умиротворение и некую неизъяснимую ностальгию, и еще нежность, безмятежность и покой; покой, полный покой, от кого бы он ни исходил, от Шанго или от Санта-Барбары.