Изменить стиль страницы

Хосефина приближалась в темноте, суля собаке разные разности. Ларсен взял шляпу и поцеловал женщину в лоб.

— И в самом прекрасном сне мне такое не снилось! — с жаром солгал он.

Он шел в темноте к домику, уткнувшись подбородком в воротник и шейный платок, и не испытывал радости от этой победы, даже не мог воспринимать ее как победу. Он чувствовал себя обедневшим, неспособным к похвальбе, неуверенным, как если бы он не целовал Анхелику Инес посреди мерцающих золотистых язычков огня, или же она на самом деле была не женщиной, или же не он это сделал.

Уже много лет близость с женщиной была для него не более чем необходимым ритуалом, делом, которое надо исполнить — с удовольствием или почти без него — своевременно и как должно. Он делал это не раз и не два без раздумий, без тревоги, как хозяин, который платит жалованье, — признавая свой долг, подтверждая покорность другого. Но всегда, даже при самых грустных и вынужденных обстоятельствах, любовь давала ему ощущение полноты и какой-то особой гордости. Даже в тех случаях, когда доводилось преувеличивать свой цинизм и горечь кривой улыбки перед молчавшими, мнимо бесстрастными друзьями, которые в утренние часы напоказ зевали, когда появлялась женщина Ларсена. И, чтобы сломить молчание, неуклюже бросали первую придуманную или где-то слышанную молодцеватую фразу: «А ведь Лабруну вряд ли включат в команду».

Теперь — другое, теперь не было ни гордости, ни стыда, он был опустошен, отключен от своей памяти. Когда кончилась тянувшаяся слева кирпичная стена котельной, Ларсен звонко сплюнул, он увидел жаркий огонь, отсветы костра на жестяной крыше склада. И он еще раз плюнул, огибая угол, делая подходящее выражение лица и слыша, как холодный небыстрый ветер приносит мягкий рокот музыки и запах жареного мяса да горящих веток.

— Женщины, они все сумасшедшие, — сказал он, успокаиваясь.

Осторожно, вслепую, нащупывая ногой извилистую кирпичную дорожку среди грязи, он шел с высоко поднятой головой, и выражение ликования и благодушия на его лице становилось все отчетливей, пока он выходил из темноты к костру. Он шел на пирушку, и это он оплатил ее.

— Добрый вечер всей компании, — воскликнул он, когда они его увидели. И, не слушая приветствий, принялся трепать мордочки собачек.

После ужина он на какое-то время остался в домике наедине с женщиной; с той же миной уныния и раскаяния, с которой он ласкал собак, Ларсен преподнес ей пудреницу. Он только сказал:

— Чтобы вы меня вспоминали, чтобы открывали ее и смотрелись в зеркало.

Растрепанная, хмурая, насупившаяся, в старом мужском пальто, заколотом у самого подбородка большущей булавкой, с некрасиво выпирающим животом, лишь в маслянистом блеске лоснящегося лица хранившая какую-то бесполезную и непередаваемую мудрость, женщина лениво запротестовала, насмешливо улыбнулась, терпеливо и ласково поглядела на Ларсена, точно он был ее отцом, ее старшим братом, немного чудаковатым, но, по сути, добрым, вполне сносным.

— Спасибо, она хорошенькая, — сказала она, открыла пудреницу и повела перед зеркалом своим маленьким решительным носиком. — Пожалуй, она мне пригодится… Забавно, что вы мне ее подарили. Но вы сделали правильно, не беспокойтесь. Если бы вы меня спросили, я сказала бы, что ничего не хочу, но думаю, потом сама попросила бы у вас пудреницу вроде этой. — Она захлопнула крышку, чтобы послушать, поднеся пудреницу к уху, как щелкнет пружинка, поиграла на свету позолоченной крышкой с сердечком и сунула пудреницу в карман. — Вода для кофе, наверное, уже закипела. Чего же вы хотите? Хотите, я вас поцелую?

Она предлагала без обиняков, без тайных мыслей. Ларсен закурил сигарету и изобразил легкую улыбку восторга. Отчаявшийся, равнодушный, он на миг позволил себе поиграть в увлечение: «Вот это женщина. Если бы ее вымыть, одеть, подкрасить. Если бы я ее встретил в былые годы». Он подбавил восторга в лице и придал ему меланхолический оттенок.

— Нет, сеньора, благодарю, я ничего не хочу.

— Тогда идите поговорите, а я принесу вам кофе.

Он пожал плечами и вышел из домика с решительным видом, вынося на холод, второй раз за этот вечер, ощущение трудной и бесполезной победы. Они пили у костра кофе и подливали себе вина из оплетенной бутыли, беседуя о политике, о футболе, о чьих-то успешных делах. Женщина уже спала с собачками в домике, когда Гальвес потянулся улыбаясь.

— Вы, может, не поверите, — сказал он, бросив быстрый взгляд на Кунца, — но я могу отправить старого Петруса в тюрьму, когда захочу.

И он нагнулся, чтобы зажечь сигарету о кончик обуглившейся ветки.

— А зачем вам сажать его в тюрьму? — спросил Ларсен. — Что вы этим выгадаете, даже если можете?

— Есть причины, — мягко сказал немец. — Долго рассказывать.

Ларсен, сидя неподвижно на ящике, выжидал; его сигарета дрябло свисала на подбородок. Кунц кашлянул, примчалась бегом одна из собачек, полизала жир вокруг жаровни, опасливо застучала костью. Вдали пропел петух, мрак сгущался ощутимо и неумолимо, и тут Ларсен краешком глаза увидел кривую линию белозубой улыбки Гальвеса, обращенной в небо.

— Вы не верите, — с грустью сказал Гальвес. «Это не улыбка, это не от удовольствия, не от насмешки, он так и родился с раздвинутыми губами и сжатыми зубами». — Но я могу.

Ларсен безуспешно пытался вспомнить, когда, где и у кого он слышал этот тон лютой ненависти, уверенности, могущества. Наверно, в голосе какой-нибудь женщины, угрожавшей ему или его другу, сулившей неминуемое возмездие в будущем.

Гальвес, обратив лицо кверху, все улыбался. Ларсен выплюнул сигарету, и все трое загляделись на тьму зимней ночи, на серебряные опилки Млечного Пути, на одинокие звезды, настойчиво взывающие об имени.

ВЕРФЬ-III

ДОМИК-III

На, другой день, в десять утра, Кунц постучался в дверь Главного управления, ухмыляясь и выставляя на свет золотой клык. А свет был серый, бессильный, изрядно поблекший после того, как прошел сквозь гигантские тучи, несшие влагу и холод; погода вконец испортилась, во всех отверстиях здания однообразно свистел ветер.

Ларсен приподнял голову над грудой папок, с неприязнью почуял издевку, игру, затаенное отчаяние.

— Разрешите, — сказал Кунц и с поклоном щелкнул одним гнилым каблуком о другой. — Сеньор администратор просит сеньора главного управляющего принять его. Оказать ему честь принять его. Сеньор администратор полагает, что он в состоянии подтвердить документально — это именно то слово — истину некоторых его устных заявлений.

Ларсен стиснул губы и пожал плечами, глядя на Кунца. Наступило молчание, таившее злость, безнадежность. Лицо Кунца под густой шевелюрой, глядевшее из дважды обмотанного красноватого линялого шарфа, не было ни пьяным, ни агрессивным. Только облик его никак не вязался с натужно, произнесенной тирадой, и в неподвижных темных глазах застыла беспредельная печаль.

— Пусть войдет, — сказал Ларсен, осклабив зубы в наглой улыбке. — Мой кабинет всегда открыт.

Немец молча кивнул и, сделав пол-оборота, удалился. Входя в игру, трепеща от надежды, энергии, гнева, даже помолодев, Ларсен вынул револьвер из внутреннего кармана под мышкой и положил его в полуоткрытый ящик стола, напиравший ему на живот. Ветер шелестел разбросанными по полу бумагами, короткими спиральками рвался к потолку. Гальвес постучался и, неся свою неподвижную улыбку, также ничуть не воинственную, подошел к письменному столу. Скулы его стали выпуклее, кожа на них — более увядшей и желтой.

— Сеньор технический управляющий… — чеканя слоги, начал Ларсен, но Гальвес остановил его движением ладони, еще чуточку растянул губы в улыбке и мягко, как козырную карту, которую ему больно выкладывать, положил на стол помятую бумагу с текстом, отпечатанным зеленой краской.

Ларсен недоуменно поглядел на обрамлявшие текст завитушки и прочел: «АО „Херемиас Петрус“, эмиссия дозволена, десять тысяч песо, председатель, секретарь, акции выдаются предъявителю».