Изменить стиль страницы

— Ваше мнение? — спросил Гальвес.

Ларсен допил стакан и протянул руку к бутылке, чтобы налить себе еще водки; он чувствовал, что губы у него кривятся в глупой ухмылке, что голос его прозвучит неуверенно. Женщина прошла мимо него, обогнула стол и Гальвеса и остановилась, приблизив лицо к влажному оконному стеклу: она была широкая, уютная и так ласково глядела на стихающий дождь.

— Теперь у меня стало легче на душе, — сказал Ларсен; он без страсти смотрел на затылок женщины, на вьющиеся отросшие непричесанные пряди. — Да, теперь лучше. Не из-за супа — за него, конечно, спасибо — и не из-за водки. Немножко, может быть, из-за того, что мне разрешили сюда зайти. Теперь мне легче, потому что час назад я остро почувствовал беду: как будто это была моя беда, как будто она постигла меня одного и я ношу ее внутри и буду носить без конца. Теперь я вижу, что она где-то в стороне, она занялась другими, — тогда все становится как-то легче. Одно дело — хворь, другое — чума.

Он выпил полстакана и улыбнулся навстречу улыбке, которую Гальвес послал ему сверху вниз, улыбке опасливой, выжидающей. Женщина все стояла у него за спиной, опустив голову, смутно враждебная.

— Пейте, — сказал Кунц. — Слушать дождь, потом соснуть после обеда. Чего еще надо?

— Да, — сказал Ларсен. — Теперь мне легче. Но всегда есть какие-то дела, которые надо делать, хотя сам не знаешь зачем. Очень возможно, что я вечером пойду в усадьбу и скажу старику про фальшивую акцию. Вполне возможно.

— Это не имеет значения, я же вам сказал, можете говорить, — возразил Гальвес.

Женщина оторвала взор от ненастья за грязным стеклом; она положила руку на спинку старого кресла за затылком Гальвеса и наклонила к столу белое почти веселое лицо.

— Старику или дочке, — вполголоса сказала она.

— Старику или дочке, — повторил Ларсен.

ВЕРФЬ-IV

ДОМИК-IV

Была как-то — хотя точно никто не знает, к какому моменту этой истории следует ее отнести, — неделя, когда Гальвес отказался выйти на работу.

Первое утро без него, вероятно, было для Ларсена подлинным испытанием в ту зиму; после этого всяческие терзания и сомнения переносились легче.

Ларсен в то утро пришел на верфь около десяти, поздоровался с профилем Кунца, рассматривавшего альбом с марками на чертежном столе, и с тревогой вошел в свой кабинет. Заменив одну стопку папок другой, он до одиннадцати пытался читать под стук капель внезапно разразившегося дождя, которые рикошетом отскакивали от разбитых оконных стекол. «Я должен беспокоиться только о себе, ни о чем другом; вот я, унылый, продрогший, сижу за этим столом, меня гнетет дурная погода, злосчастье, грязь житейская. И все равно мне хочется, чтобы этот дождь лил на других, чтобы он, так же неохотно, стучал по их крышам».

Ларсен тихонько поднялся и подошел к двери — посмотреть, что делается в зале. Гальвеса не было. Кунц, глядя в окно, пил мате. Ларсену стало страшно, что отсутствие Гальвеса — это уже навсегда, что оно будет началом конца того бреда, который он, Ларсен, принял, как факел, от неведомых ему прежних главных управляющих и который обязался поддерживать до момента непредвиденной развязки. Если Гальвес решил отказаться от игры, эта зараза, возможно, подействует на Кунца. И тому, и другому, и женщине с ее животом и собачками — им можно не видеть мира, окружающего мира, прочих людей. Но ему уже нельзя.

Ларсен выждал почти до полудня, но Кунц не подошел к двери Главного управления. Дождь перестал, и грязная мгла подступила к окну, не входя внутрь, не удостаивая войти. Ларсен отложил папки и подошел к окну — высунул в туман одну руку, потом другую. «Не может этого быть», — повторял он про себя. Конечно, лучше бы все то, что ему предстоит, произошло раньше, когда он был помоложе, лучше бы ему для этого быть в ином душевном состоянии. «Но выбирать нам никогда не дают, лишь потом узнаёшь, что мог выбирать». Он погладил курок револьвера под рукой, вслушиваясь в суровую тишину; Кунц подвинул стул, зевнул.

Возвращаясь к столу и пряча револьвер в приоткрытый ящик, Ларсен почувствовал, что у него мелко дергаются рот и щека. «Если он будет издеваться, я его оскорблю, а полезет драться, убью». Он нажал на кнопку звонка, вызывая управляющего по технике.

— Да! — отозвался Кунц и вошел, застегивая куртку.

— Вы собирались уйти? А я тут зачитался этими папками. Совсем позабыл о времени. Известно ли вам что-нибудь о процессе по поводу «Тампико»?

— «Тампико»? Нет, ничего не знаю — должно быть, давняя история, — ответил Кунц и снова зевнул.

— Да, «Тампико», — повторил Ларсен. Только теперь он поднял глаза и посмотрел на Кунца. Он увидел круглое лицо с отросшей щетиной, жесткую, слишком густую черную шевелюру, волосатую руку, коснувшуюся сначала пуговиц, потом черного узла галстука. — Конечно, это было, скорее всего, не при вас, однако дело представляет интерес как прецедент. Судно в аварийном состоянии зашло на верфь, не разгружаясь из-за повреждения мачты. Груз, видимо, был горючий и воспламенился тут же на верфи, немного северней. Из бумаг в папке явствует, что страховки либо вовсе не было, либо был застрахован не весь товар. — Ларсен раскрыл первую попавшуюся папку и сделал вид, будто читает, стон ветра оповестил о том, что опять пошел дождь. — Кто тогда платит? Кто несет ответственность?

Он изобразил благодушную и шутливую улыбку, будто говорил с ребенком.

— Никогда об этом не слыхал, — ответил Кунц. — Кроме того, я тут не разбираюсь. Прошло уже бог весть сколько лет. А наверное, картинка была, когда вся река горела. Нет, я не знаю. Но верфь не должна отвечать.

— Вы уверены?

— Мне кажется это бесспорным.

— Всегда лучше знать точно. — Ларсен откинулся назад и потрогал край ящика пальцами с блестящими ногтями; взглядом он искал маленькие темные глаза Кунца. — Что, Гальвес сегодня не пришел?

— Да, я его не видел. Вчера мы были в «Компашке». Но когда расставались, он не был болен.

— Он сообщил о болезни?

— Сообщил? Да ведь идет дождь. Сейчас схожу проведаю его. — Кунц вдруг посмотрел на Ларсена с любопытством. — Раз он не пришел, значит, болен. Плохо то, что сегодня к вечеру мы ждем русских на грузовике. Он обещал мне помочь торговаться.

Кунц сделал рукой прощальный жест, но, подойдя к двери, обернулся и медленно, с явным удовольствием, поглядел на лицо Ларсена.

— Что-нибудь случилось? — тихо спросил он.

— Ничего, — сказал Ларсен и, когда Кунц ушел, вздохнул.

Он не пошел обедать в домик, а съел кусок мяса в «Бельграно», съел молча, не откликнувшись ни на одну из тем, предложенных хозяином из-за стойки. В пять вечера он отправился, огибая лужи, к домику Гальвеса; теперь он был сама терпимость, великодушие, отеческая заботливость.

Женщина сидела на ступеньках у входа, как всегда в пальто, одна собачка была у нее на коленях, другая на земле тыкалась мордочкой в ее туфлю. Мокрое от дождя лицо женщины мягко лоснилось в тумане. Ларсен вдруг пожалел, что пришел, он почувствовал себя хмурым, неловким, непрошеным гостем. Он поздоровался, коснувшись рукою шляпы, и мысленно похерил прежние свои предположения касательно возраста женщины. Взаимные симпатия и недоверие объединяли их, отгораживали, словно облаком, от мира, и ни единый звук не доносился оттуда, чтобы им помочь.

— Вы могли бы быть моей дочерью, — сказал Ларсен, снимая шляпу.

Теперь молчание стало еще более строгим, избавилось от выгрызавших его края шорохов. Собачка, что лежала на земле, вздрогнула, растянулась и завиляла хвостом. Женщина чесала грудку другой собачки, лежавшей у нее на коленях. Под широкой складкой красного шарфа на ее шее отвороты пальто были скреплены большущей английской булавкой. В ласковом выражении лица было что-то зыбкое, уголки пухлого бледного рта подрагивали, прикрытые глаза даже не пытались на что-то смотреть. Ларсен поглядел на большие мужские туфли, завязанные электрической проволокой, с налипшей грязью и листьями.