Мы «экзаменовали» тогда еще целой комиссией, причем сидели все вместе, за одним столом в виде буквы Т: командир — полковник В., возле него еще один полковник, потом два подполковника, майор и два капитана. Я, как самый молодой и младший по званию, — слева поодаль. Экзаменующиеся — перед нами, в классе. Здание это принадлежало раньше учительствующим монахам конгрегации, посвятившей себя преподаванию, — им оно принадлежит и теперь.
Недорослям предлагалось сделать своим товарищам доклад на свободную тему, всего на четверть часа, и за это короткое время вопрос в общих чертах был обычно решен. Сама по себе метода неглупая, ибо давала возможность увидеть, как человек стоит и ходит, как говорит, жестикулирует, вообще как держится и что собой представляет и, наконец, что он знает (последнее, впрочем, менее существенно). Тот же, кто был к тому способен и склонен, мог разглядеть и больше.
Особое предпочтение при выборе темы отдавалось древним германцам, хотя не известно, все ли питали к ней особое пристрастие. Один из экзаменующихся, обрисовав в общем виде свободный общинный уклад древних германцев (о примитивном коммунизме в древнегерманской деревне, где дворы и угодья что ни год переходили от одного к другому, он умолчал), вскоре перескочил на Карла Великого (которому при этом сильно не поздоровилось), и здесь уже речь пошла о крепостных крестьянах.
Полковник, сидевший на правом крыле стола и, конечно, заметивший пробел в докладе, слегка наклонился вперед и через стол поглядел на меня.
— Ты сказал, — заметил я экзаменующемуся (это был парнишка из Фленсбурга, кандидаты наши, случалось, прибывали издалека), — что древние германцы были свободными людьми. А сейчас ты говоришь о крепостных. Значит, в промежутке должны были произойти какие-то события. Ты можешь сказать, что же произошло? — (Мы, согласно инструкции, обращались к кандидатам на «ты».)
— Так точно, господин капитан, — выкрикнул он и, щелкнув каблуками, встал навытяжку. — Аббаты закрепостили крестьян, угрожая им адом.
— Где ты почерпнул эту чепуху? — спросил я.
То, что последовало за этим, напомнило мне о том времени, когда я усердно занимался изучением рептилий. Худой белобрысый парень с вытаращенными голубыми глазами застыл на месте, выпрямив грудь, как это делают некоторые виды ящериц, когда их вспугнешь. Потом он буквально заорал на меня, все еще продолжая стоять по стойке смирно:
— В ГЮ, господин капитан! — (Он имел в виду гитлерюгенд.)
— Ну, поздравляю, — сказал я. Больше я ничего не сказал.
И тут полковник начал вдруг громко смеяться, уж не знаю над кем, над мальчишкой ли, надо мной или над нами обоими. Остальные экзаменаторы тоже, понятно, рассмеялись, как обычно смеется в гимназии класс, когда рассмеется господин учитель. Военная служба вообще ведь в каком-то смысле детская взрослых. Один из офицеров кивком разрешил юному арийцу с пылающим взором вернуться на место. Пока все еще продолжали смеяться, ко мне наклонился мой сосед, капитан военно-воздушных сил (в прошлом австрийский офицер, по каковой причине он был со мною на «ты»), и сказал тихо, но внятно:
— Обращаю твое внимание на то, что ты ассистируешь здесь при погребении целой культуры.
Смех полковника показался мне слишком уж откровенным. Он от души хохотал, словно перед ним разыгрывали фарс. Простодушный человек, в сущности. Мое замечание я мог бы в случае необходимости как-то оправдать и даже привести вполне профессиональные доводы, доказывая свою правоту. Его смеху оправданий не было. Он показал свое отношение ко всему происходящему гораздо более явственно, чем я.
У меня от всего этого остался какой-то неприятный осадок. Не знаю, этот ли случай послужил к тому поводом, но полковник с того самого дня не собирал больше экзаменационной комиссии. Экзамены мы стали принимать врозь: каждый офицер должен был основательно проэкзаменовать в своем кабинете кандидатов, которых определит ему канцелярия. Я тогда не подозревал, что это будет еще иметь для меня значение.
Общество, собиравшееся в большой квартире адвоката Р., было не просто смешанным и пестрым, оно было совершенно разношерстным, что называется, с бору по сосенке, и в этом смысле являло собой зеркало времени.
С высоты четвертого этажа, из окон, расположенных на фасаде дома (он стоял на замкнутой узкой стороне Фаворитенплац), открывался далекий вид через парк на виадук и полотно Южной железной дороги. Все это вечером было погружено в темноту, лишь редкие огни вдоль железнодорожных путей светились вдали. В большой гостиной стоял концертный рояль. Во всех комнатах было расставлено множество кресел, кушеток, диванов.
Мы собирались по вечерам, когда только начинало темнеть. Надо сказать, что жители Вены не знали тогда еще воздушных налетов, и это позволяло им обольщаться детской надеждой, что их город вообще избавлен от бомбежки, а затемнение — просто одно из столь многих досадных осложнений жизни.
Всякий раз когда я стоял у окна в квартире адвоката Р. и смотрел вдаль, на линию Южной железной дороги, которая здесь лишь начинала свой путь, едва покинув вокзал, меня неслышно касалось и вдруг пронизывало дуновение того, прежнего, времени — из него мы вдруг выпали, из него нас нежданно-негаданно вытолкнули, а оно-то и было, как оказалось теперь, самой желанной свободой, которой мы раньше так редко пользовались. Ибо часто ли, спрашивал я себя, ездили мы в Земмеринг и еще дальше, на каринтийские озера или на юг? Теперь это было невозможно. Мы словно застыли по щиколотку в камне. Там, высоко в небе, еще ни одной звезды. Может быть, все они догорели и черными углями глядят вниз на землю?
Дверь у меня за спиной отворилась, Альбрехт (так звали адвоката Р.) вернулся с новыми гостями.
Прежде чем зажечь свет, опустили затемнение.
Женщина, которая вошла в комнату, была поразительно красива, но, увидав ее, я испугался, что она все еще здесь; и каждый в нашем кругу воспринимал это как самоубийственное легкомыслие, тем более что все условия для ее отъезда были давно подготовлены. Она была дочерью бывшего генерал-лейтенанта медицинской службы королевско-императорской армии. Библейская красавица. С нею пришел мой друг, капитан медицинской службы, а в будущем профессор Е., тогда совсем еще молодой человек. Они разговаривали о чем-то, смеясь.
С их приходом, а затем с появлением моего ближайшего друга, служившего в частях СС, и еще одного из наших друзей, который привел с собой свою «подводную лодку» (пожилую даму, еврейку, тайно жившую в его квартире и весьма осложнявшую ему жизнь), наконец с прибытием некоего солиста оперы, который оформил все документы для отъезда и носил их с собой в кармане вместе с заграничным ангажементом, причем и то и другое было порядком просрочено, — контур нашего тогдашнего общества уже достаточно обозначился. Пришел еще доктор медицины Б. — «подводная лодка» доктора Е.; вскоре затем он был переправлен через границу упомянутым выше эсэсовцем, а позднее уехал в Америку, женился там на богатой и ни о ком из нас, в том числе и о докторе Е., никогда больше не вспомнил (что, в конце концов, можно понять). Пришли и некоторые другие. Любопытно отметить, что у адвоката Р. можно было в то время встретить также двоих людей, ставших впоследствии известными всему миру. Тогда это трудно было предположить. Ничто тайное не стало тогда еще явным. Все оставалось in suspensio [96]: и гибель пожилой дамы, «подводной лодки», во время воздушного налета (ведь как бы она решилась спуститься в убежище вместе со всеми?), и убийство прекрасной дочери генерал-лейтенанта медицинской службы — она слишком долго тянула с отъездом и погибла в Терезиенштадте.
Да, это так. Перегородки, которые после 1945 года вновь приобрели решающее значение, в то время рухнули, и возникали истинные содружества товарищей по несчастью. Немцы, вошедшие в Австрию, и не столько немецкие войска, сколько следовавшие за ними службы, учреждения и власти, сумели в самое короткое время полностью дискредитировать нацизм в глазах всех мало-мальски думающих людей. В нашем кругу давно уже были стерты все границы. Со временем они должны были, конечно, возникнуть вновь; и то тут, то там это происходит и по сей день, подчас с непомерной затратой душевных и умственных сил.
96
Во взвешенном состоянии (лат.); здесь: все таилось в будущем