Поздняя осень, захватившая начало зимы, протекала спокойно. Повторного приглашения на охоту от графа Ойоса — приглашения, которого он вправе был ожидать, — не последовало. Мануэль начинал понимать, что отныне ко всему еще прослыл чудаком. И все же он стал веселее, тихая, сдержанная веселость теперь почти не покидала его. Быть может, как раз и настало для него время наверстать упущенное детство? Случалось, он играл в серсо с Игнасьо и Инес на лужайке своего небольшого парка, позади пруда с осыпавшейся облицовкой, и чувствовал себя счастливым под лучами ясного осеннего солнца, нося в себе смутное, зыбкое, но никогда не оставлявшее его сознание, что сокровенное вместилище его жизни еще не тронуто и принадлежит ему всецело, а значит, спокойно может дожидаться своего открытия, он же — надеяться на таковое. Он в это верил.
Стоя у себя в зеленом кабинете с высокими узкими окнами, в которые падали снаружи золотисто-багряные отблески последней осенней листвы, он глядел в эти окна, следя за косыми лучами солнца и вглядываясь в тихое сияние у себя внутри.
В эту благостную тишину однажды вступил — Мануэлю доложил о нем слуга молодой иезуит из коллегиума при церкви «Девяти ангельских хоров». Невысокий, тонкий, он скользнул в комнату темной тенью, молитвенно сложил ладони и, отвесив графу глубокий почтительный поклон, подал ему письмо от преподобного и ученого патера Атаназия Кирхера, Societatis Jesu [49], наставника его величества императора Римского в свободных искусствах и науках. Молодой монах, только что появившийся перед Мануэлем, будто обрывок темной ночи, занесенный капризным ветром в это золотисто-багряное осеннее утро, казалось, весь ушел в низкий поклон и, пока Мануэль вскрывал письмо, незаметно исчез за дверью.
Это было довольно пространное письмо на латинском языке, написанное с бесконечным тщанием и с такой витиеватостью, что граф Куэндиас сперва беспомощно блуждал в аршинных периодах, потом с немалым трудом выбился на дорогу и наконец после весьма основательного изучения текста — при этом измученному Мануэлю виделись вокруг все бывшие у него и бившие его учителя с ферулой в руках — уразумел его смысл.
Смысл был простой. Патер просил Мануэля удостоить его чести побеседовать с ним на ученые темы. («…quum, impigro labore in stadia nocte dieque incumbens, nihil, seu litteras, seu scientias de arcanis naturae, sen scilicet cosmographiam in genere concernens, obliviscere sive ex quaquam lassitudine praeterire et perdere, arditer semper decisus fui, praesente littera, e rnanu discipuli, quern ad aedes vestras misi, benigne, ut spero, a vobis recepta, vestram nobilissimam celsissimam, clarissiniam personana implorare ausus sum…») [50]
Вдобавок он нижайше просил графа оказать ему особую любезность и милость и осчастливить его своим посещением, ибо сам он по причине недомогания не выходит из дому, в противном случае он, разумеется, не преминул бы нанести визит его сиятельству («…turn autem in museo meo non solum maximo labore sed etiam nuns valetudine non optima remanere coactus…») [51]
Мануэль подозревал, что недомогание патера Атаназия на самом деле не что иное, как уловка — безобидное и верное средство, к которому поневоле должен прибегать клирик его влияния и ранга, дабы наиприличнейшим образом, не нарушив этикета, скажем, не воздав подобающего почтения блистательной родословной графа, достичь преимущества над той или иной знатной особой.
Мануэль порешил посетить ученого патера из любезности, а также из любопытства, прекрасно, впрочем, понимая, что речь может идти только о пресловутых змееногах, или как там еще зовутся эти твари, и ни о чем другом, посему он отправил к ученому патеру посыльного, сообщая, что имеет быть к нему завтра. И едва лишь он отпустил слугу с посланием — не с латинской эпистолой, однако, а с запиской, начертанной по-французски на листке бумаги с гербом, — ему пришло в голову, что вот и представился удобнейший случай справиться об опытном и сведущем учителе немецкого языка.
Знаменитый ученый жил в старинном красивом доме, пестро расписанном снаружи и стоявшем в глухом переулке старого города, где ни шум колес, ни топот проносящихся туда-сюда верховых не вспугивал голубей, сидевших повсюду на мостовой, на карнизах и соответственно повсюду оставлявших свои следы. Студия ученого патера, или, как говорили в те времена, «музей», будто музы запросто захаживали к такому книжному червю, помещалась на верхнем этаже, где было больше света. Здесь тоже на звонок посланного вперед слуги тотчас явился тихий юноша в орденской рясе и склонился перед графом в глубочайшем поклоне. Быстро скользя впереди Мануэля, распахивая перед ним все двери и не переставая при этом отвешивать поклоны, монашек ввел графа в просторный кабинет, откуда через арки двух оконных проемов открывался вид на неоглядное нагромождение залитых солнцем кирпично-красных крыш.
Большая комната с низким потолком выглядела приветливо, хотя и была заполнена всевозможными вещами, прежде всего книжными полками, а также множеством земных и небесных глобусов, огромных и поменьше, каковых Мануэль насчитал в одном ряду пять штук, и, кроме того, широкими низкими этажерками, на которых удобным для пользования образом разложены были толстые фолианты, раскрытые и закрытые.
Вскорости явился и сам ученый, почтенный муж, против обыкновения не гладко выбритый, а носивший седоватую бородку, голова его была покрыта небольшим черным беретом. Он, очевидно, находился в прилегающей к кабинету комнате, откуда и вышел сейчас, обратясь к Мануэлю с приветствием на хорошем французском языке. Граф, только начавший осматриваться в кабинете, был, можно сказать, застигнут врасплох быстрым и бесшумным появлением Кирхера. Он со своей стороны ответил патеру в самых любезных выражениях, после чего гость и хозяин сели, а слуги подали вино, не какое-нибудь, а токайское, и вдобавок цукаты — dessert à la mode [52].
Мануэль, горя желанием поскорее развеять нелепый вымысел, видимо все же приставший к нему, несмотря на тогдашнее его решительное опровержение фантастических басен, сочиненных в охотничьем замке, хотел немедля начать разговор на занимавшую его тему, ибо этот дом, коль скоро упомянутые басни проникли уже и сюда, представлялся ему наиболее подходящим для того, чтобы раз навсегда покончить со «змееногом». Посему он и заговорил о том, что, мол, догадывается, по какому случаю его высокопреподобие изволили пригласить его к себе. Но Кирхер уклонился от этого разговора под благовидным предлогом: он, разумеется, никогда не позволил бы себе просить графа Куэндиаса прийти сюда, пользуйся он хоть немного более крепким здоровьем. И Мануэлю не оставалось ничего другого, как терпеливо выслушивать последовавшие за тем пустые фразы и отвечать на вопросы ч) вещах, которые, по его разумению, ни в малейшей степени не могли интересовать ученого патера, например о численности эскадрона, которым командует Мануэль, о том, насколько тяжела его служба, давно ли он служит и тому подобное, вплоть до тонкостей верховой езды, причем после каждого ответа у ротмистра возникало такое чувство, будто он сообщает ненужные сведения бездушной стене. Далее последовали расспросы о том, как отправляется в кавалерии церковная служба, благочестивы ли солдаты, а под конец все свелось к восхвалению этого рода оружия, как ядра и оплота воинства Христова, будь то против турок или против еретиков; поистине, по словам Кирхера, выходило так, что быть кавалеристом значило стоять на весьма надежной и почти неминуемой ступени на пути к вечному блаженству.
Насчет сего последнего пункта Мануэль держался, по крайней мере до сих пор, прямо противоположного мнения. Он начал теперь в свою очередь задавать патеру намеренно безобидные вопросы, сперва о глобусах и об их устройстве, а под конец указал на ближайшую к нему этажерку, где на особо почетном и выгодном для обозрения месте поставлена была книга в кожаном переплете с императорским гербом. Хотя и прослышав уже о «Drama musicum» и о посвящении ее Кирхеру, Мануэль все же с почтительно-изумленным видом выслушал подробное изложение содержания, а после того заметил, что теперь ему вспомнилось, что примерно полгода тому назад на одном светском сборище много говорили об этом сочинении и о посвящении сего труда наставнику его величества императора римского. Однако следующий вопрос наконец вплотную подвел к истинной теме беседы: Мануэлю бросилось в глаза какое-то двуногое животное с длинным хвостом, сидевшее наверху одной из книжных полок, и он не замедлил спросить, что бы это могло быть?
49
Из Общества Иисуса (лат.).
50
…поелику в неустанных трудах, денно и нощно прилежа ученым занятиям, в ревности душевной порешил я ничего относящегося до словесности либо до наук о тайнах природы, либо до космографии вообще не забывать или же по некой лености не упускать из виду, то сим письмом, каковое вы, надеюсь, благосклонно примете из рук ученика, коего послал я в ваш дом, осмелился я умолять вашу высокородную, сиятельную и светлейшую особу… (лат.).
51
…принужденный пребывать в моем музее не только великими трудами, но ныне также не наилучшим состоянием здоровья… (лат.).
52
Модный десерт (франц.).