Изменить стиль страницы

— Машина вообще не думает, — рассердился Схюлтс. — Черт побери, вы все рассуждаете дьявольски абстрактно, тебя я еще могу понять, но вот Роозманса… Что ты, собственно, предлагаешь? — спросил он у Баллегоойена. — Уж не собираешься ли ты навестить его с букетом цветов и револьвером в кармане?

— Нечто в этом роде, — одобрительно кивнул Ван Дале.

— Можно подождать, когда ему станет лучше, — неуверенно сказал Баллегоойен.

— Ни в коем случае! — воскликнул Эскенс. — Опять, черт побери, ты заводишь волынку…

— Сейчас он еще заговорит об отпущении грехов, — сказал Схюлтс.

— Откладывать нельзя, — сказал Ван Дале. — Действуем немедленно, завтра. Удар должен автоматически следовать за ударом.

— В таком случае я еще не чувствую себя настоящей машиной! Мне кажется слишком бесчеловечным… Нет, я не то хотел сказать, по крайней мере не… Пока еще…

— Я считаю… — произнес Хаммер. — Нет, продолжайте вы.

— Нет, после вас.

— Нет, я после вас, — отказался Хаммер со скромностью человека, который знает, что последнее слово останется за ним.

— Я задумывался над тем, действительно ли виновен Пурстампер, — начал Схюлтс. — Мне все время приходилось следить за дорогой, к тому же я был одним из исполнителей приговора, поэтому я не мог как следует разобраться в этом человеке, но в его словах о невиновности было что-то искреннее. Не перебивайте. Я прекрасно понимаю, что это ничего не доказывает, но представьте на миг, что он действительно не виноват. Мы узнаем об этом потом, когда, к примеру, Мария Бовенкамц выйдет из больницы. Еще мне запомнились его слова, что его сын Кеес помолвлен с этой девушкой и отец ее ребенка, этого он, правда, не сказал, но я уверен в этом…

— Он, наверное, рад, что его парень выпутался, — сказал Ван Дале. — Впрочем, я не могу вдаваться в…

— Он еще сказал: хотел выдать, но не выдал, — напомнил Хаммер. — Значит, дошло до того, что…

— Но ведь его никто за язык не тянул! Эти слова как раз и свидетельствуют о его невиновности…

— Мне безразлично, виновен он или невиновен, — нетерпеливо перебил Ван Дале. — Вы приговорили его к смерти, этого достаточно. Если он невиновен, а вы его завтра убьете, то вы ошиблись, но движение Сопротивления оказалось в боевой готовности.

— Судьи тоже так поступают, — сказал Хаммер. — У нас нет смертной казни, но в Англии убийство карается виселицей, и там каждый смертный приговор должен приводиться в исполнение, несмотря на сомнения в виновности. Сомнения появляются всегда. Впрочем, я лично убежден, что Пурстампер — предатель: он был слишком зол на Пита. Я тоже немного заколебался, когда он крикнул: «Я невиновен, господа», но я не верю ему. Все они так говорят, им ничего другого не остается, верно? Вы только что сказали, что ему не следовало признаваться в том, что он собирался выдать. Это признание почти ничего не доказывает. Ведь он понимал, что нам все известно от Марии Бовенкамп. Он получил от нее данные и, разумеется, хотел воспользоваться ими, но почему-то не воспользовался. Теперь другой вопрос. Надо смотреть на вещи реально. Пурстампер знает наши приметы; правда, мы были переодеты, но он может сказать: там был…

— Разреши тебя перебить? — сказал Схюлтс. — У меня нет никаких возражений, я поступлю так, как вы. Но если мы завтра убьем Пурстампера, то, несомненно, погибнут те два заложника, которых взяли мофы. В свое время мы говорили об этом…

— Заложники? — резко перебил Ван Дале. — Одно из главных правил…

— Уже слышали. Продолжай, Хаммер, то есть извини, Тоон.

— В любом случае он может сказать: там был маленький тощий субъект с фальшивыми усами и толстяк с бородой и слезящимися голубыми глазками… черт побери, не смотрите с такой злостью, я говорю так, как сказал бы он…

— Ты забыл о себе, — разозлился Эскенс. — Красавчик из кинофильма с красным галстуком и рожей в саже.

— Кроме того, — невозмутимо продолжал Хаммер, поглаживая свою черную бабочку, — вы были неосторожны и называли друг друга по именам, когда Пурстампер хотел выскочить, или немного позже, не так ли, Роозманс? Конечно, все может обойтись, но если Пурстампер придет в себя и мофы начнут его допрашивать, а он вспомнит наши имена, что тогда? — Хаммер перешел на шепот: — Иоган и Фриц или… да, Крис, спасибо. Так вот, имя Крис встречается теперь нечасто, признайтесь сами; Иоган — тоже редко, я говорю о людях с именем Иоган, а не Ян. Таким образом, достаточно обратиться в регистрационное бюро, чтобы откопать всех Иоганов. Я допускаю, что эти идиоты способны арестовать всех Иоганов в городе, а если в городе не окажется ни одного Криса, то арестуют всех Крисов в провинции и даже в стране, и их, видимо, все равно найдется не так уж много. Вот почему, если вы спросите меня, я скажу: Пурстампер может быть невиновен; может быть, его очень жалко, и я готов посочувствовать ему, в конце концов, он обыкновенный простофиля, ставший энседовцем по невежеству, но если вы спросите меня, не оставить ли дело так или не отложить ли его до послезавтра, то я отвечу: нет.

— Это по крайней мере речь мужчины! — сказал Схюлтс. — Она тоже сводится к тому, что Сопротивление действует исключительно из соображений, которые касаются самого Сопротивления, а именно личной безопасности его участников. Я одобряю это. Не совсем благородный мотив, по по крайней мере честный. У меня тоже нет абсолютно никакого желания быть схваченным вместе с несколькими другими Иоганами и, возможно, со всеми Крисами в стране. Со всей скромностью и откровенностью я хочу лишь заметить, что Пурстампер и господа из СД вполне могут подумать, что Иоган и Крис — наши клички…

— О нет, — решительно возразил Хаммер. — Это не клички.

— Но почему? Не понимаю.

— Крис — еще допустимо, но Иоган — исключается.

— Господи, но почему же? — Схюлтс думал, что с помощью таких вопросов он затянет обсуждение на долгие часы и дни и таким образом спасет жизнь Пурстамперу.

— Он же слышал, как кто-то из нас сказал «не надо имен», — сказал Ван Дале. — Итак, ты согласен действовать вместе с нами? У меня уже созрел план…

В хирургическом отделении клиники было полно немецких солдат, но нашлось место и для одного энседовца. Когда в пятницу в полдень Пурстампера доставили туда, врачи осмотрели его с беспристрастной корректностью людей, которые находились под слишком жестким контролем, чтобы согласовывать выполнение своих обязанностей с политикой. Ему отвели маленькую палату, перевязали по всем правилам, немедленно сделали рентген, причем рентгенолог удивился, как не повезло стрелявшим: первый попал в правую сторону вместо левой, а второй попал в левую сторону, но слишком низко. Ткани были сильно повреждены, но крупные кровеносные сосуды не пострадали, хотя Пурстампер изредка кашлял кровью; позвоночник не был задет. Переливание крови не потребовалось. Не исключалась операция по удалению левой пули; операция в военное время — дело рискованное. Все сходились на том, что шанс выжить составлял двадцать процентов, если не будет заражения. Когда жена Пурстампера появилась после обеда в клинике, она грубо накричала на старшую сестру, потому что, как бывшая сиделка, обнаружила в палате какие-то непорядки; вследствие этого Пурстампер был предоставлен самому себе, что, впрочем, не повредило ему. Придя в сознание, он не открыл глаза и лежал в полудремоте, мертвенно-бледный и несчастный, с непромытой царапиной, которая, как огненный след, тянулась от левого глаза к уголку рта. Жену он не узнал. Кроме телефонного звонка Ван Дале, никакого интереса к нему не проявлялось. Двух немцев, желавших поговорить с ним, старшая сестра бесцеремонно выпроводила.

К вечеру Пурстампер начал думать. До этого времени он лишь грезил, видел сны или в его голове проносились беспорядочные обрывки мыслей: о счетах, которые надо выписать; о десяти килограммах табака, которые он мог достать у спекулянта, но почему-то не купил; о ссоре с женой года три тому назад, когда она обвиняла его в шашнях с одной энседовкой в тюрьме после майских событий, а Пурстампер отрицал это. Весь день он полностью был погружен в эти мысли, очень расплывчатые; при этом он ни разу не вспомнил ни о войне, ни о НСД, ни о демолибералах, не помнил, за что он попал тогда втюрьму — возможно, за подделку документов. Женщину, за которой он якобы ухаживал, он не помнил; в памяти остались лишь упреки и брань жены, и теперь он часами наслаждался призрачной тоской по лицу и фигуре незнакомки, которая, вероятно, никогда не существовала. Слово «энседовка», лишенное своего конкретного значения, приобрело для него невыразимое эротическое очарование: нечто нежное и живое, что можно обнять за плечи и вместе пуститься в пляс на крестьянском дворе, в кломпах, — изумительное слово, проникнутое непонятной меланхолией.