Изменить стиль страницы

Сразу же после ленча он пошел звонить Ван Деле: им необходимо было снова всем собраться, и Схюлтс позвонил Хаммеру, который должен был оповестить Баллегоойена и Эскенса. Перед тем как выйти из комнаты, он выглянул в окно и перепугался, увидев проезжавшую по улице машину: она ехала медленно, как будто что-то искала. Он предпочел бы спрятаться в своем тайнике, но заставил себя остаться у окна, наблюдая в зеркало за машиной, пока та не проехала мимо. Подобные переживания были гораздо неприятнее, чем само убийство — он повторил это слово несколько раз, «убийство», у него не было никакого желания окутывать свой поступок квазиюридическим покрывалом, как это трогательно делали его друвья… В «Золотом льве» все было спокойно. Баукье подала ему руку, он так и не понял зачем, а Хаммер был корректен и самоуверен в своем черном галстуке-бабочке, Схюлтс обсудил с ним проблему алиби — на Хаммера было возложено обеспечить алиби для всех. Хозяин кафе убедил его, что с алиби все в порядке: Схюлтс в это утро ездил на велосипеде на другой берег реки, в чем мог поклясться своей жизнью не только паромщик, но и деревенский полицейский, с которым он разговаривал о погоде; Баллегоойен развозил цветы трем заказчикам в разные концы города; Эскенс все утро настраивал пианино и отладил две фисгармонии у протестантов; сам Хаммер работал в кафе, и так как там никого не было — немецких солдат тоже, — то никто не мог опровергнуть этот факт, а если понадобится, то три подпольщика подтвердят его под присягой.

У Баллегоойена настроение было несколько подавленным; лишь Ван Дале был таким, как всегда: лаконичным, энергичным и принципиальным. Он начал с доклада о том, что узнал в городе: Пурстампер ранен двумя пулями — в левый бок и в грудь с правой стороны; состояние тяжелое, но не безнадежное; через несколько дней собираются делать операцию. Он лежит в клинике, Ван Дале позвонил туда, выдал себя за энседовца и узнал, в какой палате. Он лежит один, после обеда у него была жена, посещения разрешены, видимо, не ежедневно.

— Вот так дела, — сказал Эскенс. — Все труды коту под хвост.

— Как бы там ни было, а он здорово наказан, — заметил Баллегоойен.

Ван Дале вскинул голову:

— Мы должны обсудить новый план. Это история с продолжением, и теперь мы крепко увязли в ней…

— Погоди, — остановил его Схюлтс, охваченный дурным предчувствием. — Ты, кажется, считаешь, что он обязательно должен быть мертв…

В теплицу Валлегоойена они пришли отдельно, и он не смог посоветоваться с Ван Дале заранее.

— Конечно, а ты как считаешь?

— Не знаю. Мое желание совпадает с желанием большинства. Могу сказать лишь одно: мое чувство мести удовлетворено и для меня лично дело закончено. Я мстил за Кохэна. По вине Пурстампера его ждет ужасная судьба. Но две пули в теле, страх и боль тоже не пустяк. Если бы Кохэн мог подать голос, то он сказал бы: «Спасибо, друг, за старание, на этом можно поставить точку».

— Тебе легко говорить, — проворчал Эскенс. — Не забывай, что мы мстим за Пита Мертенса, а он, безусловно, был бы недоволен…

— Возможно. У меня не создалось впечатления, что Мертенс так кровожаден, но я не знаю, в каких он сейчас условиях: может быть, ты и прав. Я не собираюсь бросать вас, но прошу подумать над тем, стоит ли так усложнять задачу.

— Об усложнении нет и речи, — спокойно, почти дружелюбно сказал Ван Дале. — Мне кажется, ты неправильно ставишь вопрос. Жаль, что мы не поговорили об этом раньше. Мы приговорили предателя к смерти, стреляли в него, но не смогли убить. Если мы поставим на этом точку, то распишемся в несостоятельности голландского движения Сопротивления…

— Правильно, — поддержал Хаммер.

Баллегоойен кивнул головой в знак согласия.

— Это движение, представителем которого здесь являюсь я, нельзя сводить к мести Пурстамперу…

— Мы и не сводим, — встрепенулся Баллегоойен.

— Движение, которое располагает недостаточными средствами борьбы с превосходящими силами противника — один против тысячи, а то и десятка тысяч, — не имеет права мириться с неудачами. Если участник Сопротивления знает, что он бессилен, то он и не берется за дело. Но если уж взялся, то обязан довести его до конца. Нам не следовало браться за это дело, и вам это хорошо известно. Но уж раз мы взялись за него, надо приложить все силы, чтобы оно удалось. Когда мы бездействуем, люди говорят: да, последнее время их не слышно, ну что ж, не их вина, наверное, они бессильны. Когда мы проводим серьезную операцию, о нас говорят: видите, они действуют, у них все хорошо. Но когда мы не доводим до конца начатое дело, нас называют пустыми болтунами. Обыватели, возможно, и нет, но настоящие, смелые люди, готовые к активным действиям, те, кто завтра пойдет вместе с нами, сами станут бороться…

— То есть те же участники Сопротивления, — улыбнулся Схюлтс. — Вся твоя речь сводится к тому, что движение Сопротивления должно сберечь свой престиж перед самим же собой, а не в глазах сторонних наблюдателей. Иными словами: мы должны доказать самим себе, что мы не болтуны. Но я не нуждаюсь в таком доказательстве, я давным-давно убедился, что я не болтун, еще до того, как стрелял в Пурстампера. Я считаю несерьезным и морально недопустимым добивать полумертвого лишь ради того, чтобы почувствовать себя молодцом. Я тоже выступаю как участник Сопротивления. Я не испытываю такой потребности.

— Потому что ты индивидуалист, а значит, и ненастоящий борец Сопротивления…

— Давай-давай! А кто же тогда стрелял в Пурстампера, ты или я?

— Ты не видишь целого. В твоем представлении движение Сопротивления — это нечто вроде замкнутого кружка, а сторонние наблюдатели только одобряют его. Сопротивление — ядро, центр концентрических кругов различной плотности. Чем тверже ядро, тем больше возможностей уплотнить и привлечь к работе эти круги. Вот почему ошибки недопустимы. Вот почему нельвя отказываться ни от каких действий, осуществление которых возможно. То, что мы вчера не убили Пурстампера, в вину нам не поставят. Но если он завтра в это время будет еще жив, нас назовут слякотью.

— Мне кажется, что ты фантазируешь, — рассердился Схюлтс. — И доктринерствуешь, а это еще опаснее… Не забывай, что мы, участники Сопротивления, призваны не только убивать, но и показывать пример тем, кто собирается, в частности, после войны строить новое общество. Голландцы уже достаточно ожесточены. И если мы сейчас не будем считаться с требованиями элементарной гуманности по отношению к нашим злейшим врагам, то после войны мы будем поступать так же по отношению к своим согражданам.

— Это теория, — сказал Ван Дале. — Об этом позаботимся потом.

— Я тоже так считал. Но все, что мы делаем теперь, отразится потом. Не забывай, что энседовцы — голландцы и, хотим мы этого или нет, они останутся среди нас после войны, и нам надо определить свое отношение к ним. Я не думаю, что всех их вздернут на высоких деревьях. Пурстампер не моф. Он одна из паршивых овец в нашем стаде, а за своих паршивых овец надо нести ответственность…

Ван Дале поднял руки вверх.

— Великолепно. Даже трогательно. Возможно, ты прав теоретически. Однако и по этой теории, думается мне, можно настаивать на ликвидации Пурстампера. Очень гуманно помочь раненому избавиться от страданий. Гуманизм и директивы Сопротивления диктуют одно и то же. Мы начали это дело — ты начал, втянув в него и меня! — и мы должны довести его до конца. Я здесь не для того, чтобы валять дурака, и могу потратить время на более полезное дело, чем дебаты о гуманизме…

— Я могу тебе привести десятки примеров, когда операции не доводились до конца, только за последнее время.

— Те ничего не могли сделать из-за усиленной охраны. А иногда покушение завершалось смертельным ранением… Пурстампера не охраняют, слишком мелкая сошка для этого…

— Тогда и для нас он не настолько важен, чтобы его добивать. К тому же сторонние наблюдатели, или твои концентрические круги, не знают, что его не охраняют.

— Разрешите сказать, господа, — попросил Баллегоойен, внимательно следивший за их спором. — Если я правильно понял, Антон, простите, Арнольд, предлагает нам показать пример и довести дело до конца. Я тоже за это. Мой сын, а он разбирался в таких вещах, говорил всегда: «Отец, — говорил он, — если ты станешь подпольщиком, то будешь, образно выражаясь, машиной. Это не значит, что у тебя не будет никакого авторитета, напротив, у тебя будет исключительно большой авторитет, но ты не должен думать о себе». Так говорил он всегда. Об этом же говорит Арнольд; машина хорошо работает, так как не думает о себе…