Изменить стиль страницы

Какие это были времена! Виват!.. Виват!..

У него вдруг появилось желание нацарапать на железной стенке озорные стишки — в память о прошедших временах. С карандашом в руке он стал придумывать рифмы, но в конце концов ограничился следующей надписью, выведенной прописными буквами: «А. Кохэн, еврей, обрезанный, справлял здесь свою нужду 5 сентября 1943 года, не имея при себе желтой звезды, и выражает свое сожаление по поводу того, что ввиду дефицита на пиво он не в состоянии обмочить всех вонючих мофов». Потом он частично привел себя в порядок, чтобы, как полагается истинному амстердамцу, завершить свой туалет уже на улице, и направился к выходу. Выйдя из уборной, он увидел, что Ян ин'т Фелдт исчез.

Это его не особенно удивило. Ян принадлежал к разряду тех парней, которым только и нужно, что получить на выпивку, а если от тебя больше ожидать нечего, они вероломно повернутся к тебе спиной. Но на всякий случай он еще раз осмотрел уборную, потом заглянул на канал, прошелся по галерее и по переулку, по которому они раньше шли. Яна ин'т Фелдта и след простыл. Пожав плечами, он застегнул брюки и направился к Херенграхту. О Яне он уже больше не думал. Некоторое время его занимала мысль, не возвратиться ли ему назад в уборную, чтобы присоединить к нацарапанному на стене имени Кохэна фамилию Кац, но, обернувшись, он увидел, что туда вошел толстый немец, после чего городское сооружение утратило для него всю свою прелесть. Зря не догадался он написать на стене: «Мофам вход воспрещен»; не было ничего, что бы эти бандиты не осквернили… Чем ближе подходил он к Херенграхту, тем больше жалел, что отрекся от своей второй фамилии, фамилии его отца, сожженного в печах фашистского концлагеря в Польше. Соломон Кохэн Кац, глава фирмы «Кохэн Кац и Фридлендер», о ней в свое время говорили, что это наиболее почтенная банкирская фирма той части Амстердама, где они жили; но все это не имело никакого отношения к истинным достоинствам его отца, это был отец, который дал ему беззаботную юность в этом самом Амстердаме, отец, который никогда ни единым словом не упрекнул его за разгульную жизнь и мотовство, который, уступая его настойчивости, согласился на его брак, купил ему дом, обстановку, а потом, когда брак все же оказался неудачным, тоже ни словом не упрекнул его, — и вот мерзкий фашистский сброд, самый гнусный сброд, какой когда-либо порождал мир, умертвил его отца газом…

Кохэн вытер глаза тыльной стороной руки и пошел дальше, в направлении Херенграхта, и для того, чтобы срезать кусок улицы, пересек ее прямо через проезжую часть, что было безопасно, все равно ведь никакие машины теперь по ней не ездили. На мосту он остановился. Прижавшись к перилам, он стоял и смотрел в сторону Лейдсестраат, и ему почудилось, что он видит (мигая, он тщетно пытался отогнать от себя это видение) отраженный в плывущих на воде листьях печальный обломок фронтона голландской архитектуры XVII века и в сплетении классических линий на этом обломке — очертания зверя, свободного, недосягаемого для пропагандистских плакатов и транспарантов НСД. Он еще крепче вцепился в перила, им овладело предчувствие, что стоит он здесь в последний раз и то, что с ним происходит, никогда не повторится, и он наклонился и не отрываясь смотрел в воды канала, хотя знал, что его подозрительное поведение привлекает к нему внимание прохожих.

Между тем Ян ин'т Фелдт дошел до площади Конингсплейн и тут, впервые с той минуты, как он покинул Хундерик, стал думать, что делать дальше. От еврея он наконец избавился и от нелегальных тоже, и притом раз и навсегда. Жаль только, что нельзя было больше кормиться за счет Кохэна. На кино у него найдется, еще цела та жалкая десятка, которую ему дал Бовенкамп, этот мерзкий кровопийца, за то, что он, Ян, сеял, молотил, убирал навоз… Ну а дальше что? Допустим, он пойдет в AD и попросится на работу в Германию, но его еще могут не взять как не подходящего по возрасту, потому что год рождения в его удостоверении личности подделан. И потом, вдруг Кохэн окажется прав насчет штрафного лагеря и английских бомб, вдруг его пошлют именно на такие работы? Надо как-нибудь умаслить мофов или энседовцев. Но как? Например, наболтать им чего-нибудь. Но на этот счет он не был силен. Не обладая ни каплей воображения, он был способен, да и то с большим трудом, выложить вербовщикам лишь чистую правду. А чистой правдой было его четырехмесячное пребывание в Хундерике, были Мария и Кеес, Кохэн, Мертенс, Грикспоор и Ван Ваверен, эти негодяи, которые сидят себе спокойно и не должны ехать в Германию…

Но пока кинотеатры открыты, он решил испытать то наслаждение, которого так долго и мучительно был лишен. Вначале фильм, а потом уже все остальное! Кино для него было все равно что духовная ванна; новая жизнь проникала во все поры его тела, и он чувствовал себя настоящим мужчиной, умеющим за себя постоять, готовым на все. Если у них там в Германии в бомбоубежищах показывают фильмы, а ему приходилось слышать об этих подземных убежищах самые невероятные вещи, то ему тогда плевать на все остальное. От фильма получаешь такое же наслаждение, как от женщины, да к тому же еще оно продолжается гораздо дольше… Под сюсюканье сентиментальной немецкой картины ему ничего иного не оставалось, как вспоминать о прошедшей ночи, когда он в своем вонючем носке влез в кровать скотницы Янс. Достойное прощание с Хундериком! И от нее тоже несло чем-то неприятным, так что они друг друга стоили! Ян ин'т Фелдт относился к своей недавней победе весьма цинично, но, внимательно следя за развивавшимися на полотне бурными событиями, он все же время от времени думал о том, как неуклюже утешала его эта Янс, худенькое, веснушчатое созданьице, едва достигшее семнадцати лет, которую он раньше и не замечал, а он, чтобы не спугнуть ее, шептал, что он так несчастен, что так боится Германии, что, все кругом так гнусно. Сидя на краю ее постели, он даже пустил слезу. Сильные, глубокие чувства сотрясали все его тело, и через минуту или через десять минут он с края постели перекочевал на середину, получив от близости с Янс больше наслаждения, чем от всех встреч с Марией, этой стервой… Пока он смотрел комедию и добродушная улыбка блуждала на его тупом лице, он вынужден был признать, что в Хундерике ему, в сущности, было не так уж плохо. Марией он все-таки обладал, а если бы он на ней женился, то вряд ли был бы счастлив; Янс он оставил немного деньжат для ее копилки, и если она захочет, то расскажет об этом Марии. Он, как рыцарь, бросился на защиту Марии, сбрасывал с ее головы горящие уголья, а то, что эта тварь даже спасибо не сказала, — это уж ее дело; честно говоря, он ударил Грикспоора только потому, что это доставило ему лично большое удовольствие, и очень жаль, что ему не удалось таким же манером расправиться и с Мертенсом, и с Ван Вавереном, да и с самим Бовенкампом, с этим куском дерьма, с жалким трусом, который побоялся встать на сторону родной дочери! Так что, если как следует разобраться, в Хундерике он ничего не потерял.

Однако, очутившись на улице перед лицом нерешенной проблемы, как быть дальше, он опять подумал, что в Хундерике он потерял все. До того он никогда в своей жизни не чувствовал, что не получил своего. Не то чтобы ему раньше никто ни в чем не отказывал, нет, но он этого просто не замечал. А тут он внезапно пришел к ошеломляющему открытию, что в последние два месяца начиная с того воскресенья, когда Мария дала ему отставку, его все время чем-то обделяли. Конечно, известное удовлетворение он получил в смысле любви — Мария, Янс; сбить с ног Грикспоора в присутствии Марии — это тоже чего-нибудь стоило. И все же он был глубоко неудовлетворен; он чувствовал себя опустошенным, пожираемым звериной страстью и был готов на все, чтобы удовлетворить эту страсть; он жаждал одного — мести: отомстить Марии, которая натянула ему нос, отомстить Грикспоору, который еще имел наглость ухмыляться, покатившись под стол, отомстить Кохэну, этому паршивому еврею с длинным носом, отомстить Ван Ваверену и Мертенсу, радовавшимся, что от него избавились, Бовенкампу и его жене, готовым на коленях благодарить бога за то, что Мария сошлась с прохвостом Пурстампером. Последний был для него недосягаем; ему за него отомстят русские или же армия Монтгомери, которая сейчас в Италии. Зато он может добраться до всех остальных. «Будь они прокляты», — сказал он и пошел по Лейдсестраат, между каналами Кайзерсграхт и Принсенграхт, и, ударив кулаком правой руки по ладони левой, повторил: «Будь они все прокляты!» Теперь он знал, что ему надо делать. Он пойдет на Эвтерпестраат. Тогда он избавится от всех этих подлецов. Он выдаст их всех.