Изменить стиль страницы

— В старой армии из вас бы вышел хороший денщик. А может быть, вы им и были? — и обидно засмеялась.

Перепекин склонил голову набок и, стараясь не выдавать злости, тихо сказал:

— Вас, Татьяна Степановна, даже смех не украшает. Тусклая вы женщина, как хинное дерево в трехлетнем возрасте.

Это был удар такой силы, что Привольная отпарировать его не сумела и отошла от Ивана Григорьевича, закусив губу, еле сдерживая слезы обиды. Кто-то из хористов пожурил Перепекина за то, что он круто обошелся с женщиной.

— Пусть не задирается, — отрезал Перепекин. — Думает, раз она солистка — значит, ее камертон выше. Ничего подобного.

Трудно сказать, как бы сложились дальше отношения Перепекина и Татьяны Привольной, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. На подступах к Одеру пластунские батальоны вели тяжелые бои и понесли значительные потери. Пополнение давали скупо, и пришлось изрядно сокращать тыловые подразделения, чтобы подкрепить сотни на переднем крае. Из ансамбля тоже взяли несколько человек, в том числе и Перепекина. Собрался он быстро: туго подпоясал черкеску, закинул за плечи вещевой мешок и, держа в руках кубанку с малиновым верхом, стал прощаться с товарищами. Ему жали руку, подбадривали, напутствовали. Хористы, которые оставались, чувствовали перед Иваном Григорьевичем неловкость. Конечно, артисты ансамбля подвергались на фронте многим опасностям — бывали и под бомбежкой, и под артиллерийским обстрелом, случалось им и за карабины браться, когда где-нибудь прорывался или просачивался неприятель, — бывали такие случаи. Чего только на войне не бывает. Однако главная квартира ансамбля находилась не где-нибудь, а все-таки в тылах, возле медсанбата или рядом со штабом тыла. Это, конечно, тоже фронт, но далеко еще не передний край. Когда части стоят в обороне, тут можно и раздеться на ночь, и в баньке без хлопот помыться, и ходить по земле, не пригибаясь и не укрываясь в траншеях. Словом, до противника отсюда не так-то и близко, а Перепекин шел в сотню, где ему даже во время затишья придется по ночам вести перестрелку с гитлеровцами, днем дремать вполглаза, ожидая атаки, или самому идти в атаку.

Попрощавшись со всеми, пошутив с приятелями, Иван Григорьевич и Привольной великодушно подал руку. Он ожидал, что солистка проводит его какой-нибудь колкостью, но Татьяна Степановна ничего обидного на этот раз ему не сказала. Она была необычно тиха и серьезна.

— Желаю вам доброго пути и удачи, — сказала она, глядя на Перепекина грустными глазами.

— Если раны, то мгновенной, если смерти — небольшой, — усмехнулся Иван Григорьевич.

— Не надо смеяться, — сказала она.

И Перепекин вдруг посерьезнел.

— Спасибо на добром слове, — ответил он и неожиданно для себя наклонился и поцеловал солистке руку. Поднял голову и увидел, что в глазах у Привольной стоят слезы.

Потом всю дорогу, пока шли через угрюмый ночной лес в сотню, Иван Григорьевич вспоминал грустное лицо Татьяны и ее глаза, наполненные слезами. «А она не так уж плоха, — думал он, — и лицо у нее симпатичное…» До войны Перепекин жил бобылем, и, когда уходил в армию, никто не собирал ему бельишко и не поплакал у него на плече. Может быть, поэтому сейчас ему было особенно дорого и приятно, что так хорошо и сердечно, со слезой во взоре, проводила его на передний край женщина.

В сотню Иван Григорьевич прибыл как раз к делу — немцы, переправив из-за Одера подкрепление, пытались опрокинуть левый фланг пластунов. Бой завязался во второй половине дня. Погода стояла пасмурная, сырая. Неглубокие окопчики заливала холодная грязная жижа, мины разбрасывали грязный талый снег. Автоматы стучали глухо, нехотя.

— Нехорошо помирать в такую распутицу, — сказал Перепекин, поеживаясь и пряча посиневшие руки в рукава черкески.

— В такую погоду хорошо в духане шашлык кушать, белым вином запивать, — отозвался Мирзоянц — кладовщик ДОПа. У него было квадратное, бугристое лицо, маслянистые коричневые глаза, которыми он сейчас, не мигая, смотрел на Перепекина. В сотню они пришли вместе и сейчас сидели в одной воронке, приспособленной под окоп. Тут же с ними примостился маленький, с тусклым личиком человек в щегольской черкеске — парикмахер Вьющенко. Этот молчал и только нервно потирал ладонью заросший рыжей щетиной подбородок.

— Правду говорят, — глядя на него, заметил Перепекин, — что сапожник без сапог ходит. Смотри, наш Вьющенко — цирюльник, а сам зарос ураганно.

— Чисто балаболка, — раздраженно отозвался Вьющенко, — и молотит языком, и молотит… Вот немец нажмет, он нас всех побреет.

— Тю, дурный, — беззлобно выругался Перепекин. — Я для твоего развлечения балакаю. А немца мы сюда не допустим. Тебя ж учили — смелый, инициативный казак, вооруженный автоматом або карабином — это все едино, — недоступен для противника. А нас туточки три смелых, инициативных казака…

В это время две мины с треском рванули перед воронкой. Пластуны прижались к мокрым стенкам, втянув головы. Осколки прожужжали где-то вверху, а грязь плеснула в окоп.

— Вот тебе и недоступный, — зло сказал парикмахер, вытирая лицо.

— А то? — усмехнулся Перепекин. — Главное — вовремя пригнуться…

Вечером левый сосед дрогнул и отошел, далеко ли — никто в сотне толком не знал. На стыке была артиллерийская позиция: три гаубицы на прямой наводке — против танков. Положение артиллеристов сразу стало критическим. Оттуда прибежал посыльный — безусый парень в бешмете. Губы у него дрожали, и он, когда говорил, с трудом выталкивал из себя слова.

Сотня с трудом держалась в мелких окопчиках, но все же командир послал к артиллеристам весь свой резерв — кладовщиков, парикмахеров, ординарцев и одного хориста, которыми вчера пополнили подразделение. Суровый, с простуженным голосом сержант построил резерв, тыча каждого в грудь каменным пальцем, пересчитал — оказалось тринадцать человек.

— Чертова дюжина, — сказал он хрипло. — Ну, ничего, я — четырнадцатый, ты — пятнадцатый, — обернулся он к стоявшему рядом артиллеристу.

Сержант с артиллеристом шли впереди, остальные, вытянувшись в колонну по одному, шагали за ним, то растягиваясь, то наступая друг другу на пятки. Путь на огневую позицию лежал через сосновую рощу. Вечер и так был темный, а в роще и совсем ни зги видно не было. Только далеко впереди меж деревьями что-то неярко посверкивало. На этот неверный свет и двигались, сначала вовсе без дороги, а потом по узкой просеке.

И вдруг впереди зашумело, затрещало: кто-то стрелял, кто-то бежал по просеке.

— Ложись, — скомандовал сержант и опрокинулся на Перепекина, который шел за ним следом. Иван Григорьевич поддержал его и почувствовал, как обмякло и стало непослушно грузным в его руках большое тело.

— Что с вами, сержант… товарищ сержант? — шепотом спросил Перепекин, опускаясь на землю.

Сержант молчал. Перепекин приложил ухо к его груди и не услышал сердца. Он провел по его лицу ладонью и попал во что-то жидкое и липкое. Сообразил — кровь, но еще не поверил, что сержант убит. Потряс его за плечо и крикнул:

— Сержант… Товарищ сержант!

Но тот молчал.

Трескотня прекратилась, впереди, совсем близко, кто-то залег и ждал. Перепекин старался сообразить, что же делать. Где-то рядом лежал молоденький артиллерист — Иван Григорьевич слышал его дыхание, позади прижались к земле и помалкивали парикмахеры, кладовщики и ординарцы — резерв, которым надо как-то управлять, командовать. И Перепекин подумал, что делать это обязан он. Почему? Наверное, потому, что у него на руках умер сержант, и потому еще, что он ощущал в себе силу, чувствовал — сможет повести за собой этих людей, которые ждали, чтобы кто-то поднял их и повел.

Сначала нужно было выяснить, кто залег впереди.

— Эй, кто там? — громко спросил Перепекин.

— Свои, — от самой земли ответил невидимый голос.

— Чьи свои?

— Артиллеристы.

— Это наши, — подтвердил лежавший рядом с Перепекиным юноша.

— Идите сюда, — приказал Иван Григорьевич. Подошли двое, рассказали, что на огневых была рукопашная и теперь там немцы.