Изменить стиль страницы

Алеша понимал, что сейчас у Юлиньки началась работа над ролью. Он осторожно, чтобы не помешать, обнял ее за плечи. Они тихонько качались из стороны в сторону. Широко и мягко дохнул ветер, и под каждым деревом посыпалось. Возникло множество маленьких дождичков. Удивителен был молоденький тополь под фонарем — каждый чистый лист, трепеща, сиял, точно золотой…

Вспомнился тополь среди кукурузного поля. Мелькнула бурка черной птицей…

Алеша почти шепотом стал рассказывать, как он ехал сюда и как он счастлив сейчас и ему ничего не нужно, — только бы вот так всегда сидеть около нее…

Нежность, как теплая ладонь, прошлась по сердцу Юлиньки. В Нальчике она была уверена, что Алеша просто нравится ей, не больше. И что у него тоже нет глубокой любви. Но теперь, когда он ради нее промчался через всю страну, ей показалось, что он для нее дорог. Да, да, любовь нужно ценить. А она, Юлинька, была часто невнимательна, небрежна с ним. И захотелось ей искупить свою вину, отблагодарить за то, что он здесь.

Она гладила его лохматые, обрызганные волосы, целовала родинки на щеке, ласково смеялась, глядя в его глаза в пушистых ресницах.

И снова зашумел дождичек, зашуршал, завозился в листве, как мышонок в газете. И опять спустилась стеклярусная занавеска, и опять кто-то сбросил водяную веревку с крыши до асфальта, принялся вить.

И этот дождик, и эти поцелуи, и этот приезд Алеши… На Юлиньку дохнуло такой прелестью молодой жизни, что ей очень захотелось быть счастливой.

И вдруг поразила мысль:

— А ведь я для тебя, Алеша, теперь уже конченый человек! — Голос ее прозвучал удивленно. — У меня теперь семеро по лавкам! И все с ложками!

— Да нет! От этого ты мне стала только дороже! — клялся Северов.

А Юлинька задумалась. И никак не могла представить себе, чем же все-таки кончится вся их история.

Она почувствовала себя старше Алеши. Он же еще совсем молодой. И совсем мало знает жизнь. И совсем мало знает, как трудно ей, Юлиньке. Да она и сама-то, беря детей, не представляла всех этих трудностей. И только уже теперь все поняла. И перепугалась. Но ведь иначе же она поступить не могла. Она мысленно увидела Саню и Фомушку, и сердце ее заныло от любви и жалости. Она решительно сдвинула брови. И уже убежденнее повторила:

— А все-таки я, пожалуй, конченая для тебя!

Алеша услыхал отзвук горечи, и ему стало не по себе.

Через козырек крыши цедилась струйка-ниточка на ногу. Но он не замечал. Капли остукивали весь город тревожно, словно что-то выспрашивали, выведывали, боялись чего-то…

В алтаре

В гремучем стареньком автобусе, прозванном «душегубкой», ехали тридцать километров на первый спектакль в колхоз. Северов волновался: скоропалительный, так ненавистный каждому актеру «ввод» страшил. Вдруг забудет мизансцену, выход, текст? Чтобы успокоиться, он неотрывно смотрел в окно.

Густую бурую траву в полях заткала паутина. На ее гамачки пала роса. Под солнцем все поле сверкало этими жемчужными гамачками.

Грязную дорогу заляпали листья. Она уходила далеко-далеко. По бокам дороги кланялись деревья, с которых ветер почти уже ободрал листья. И было как-то грустновато, влюбленно, дышалось легко, куда-то хотелось идти, кого-то встретить. Вода в колеях с плавающими листьями казалась чудом. А мечущиеся в ветре полуоблетевшие березы были и того лучше.

Автобус буксовал, швыряя веером ошметки грязи. Мужчины выскакивали, толкали. Алеша испачкал грязью и ботинки и брюки.

— Грязь — не сало, потер — отстало, — балагурил Караванов.

Клуб оказался бывшей церковью.

Дощатый небеленый потолок поддерживали мощные балки.

Над зрительным залом висели крест-накрест веревочки с разноцветными бумажными флажками. Портреты на бревенчатых стенах украшены сосновыми ветками. Жарко топилась печка. Колхозные комсомольцы, приодевшиеся, с красными повязками на рукавах, рассаживали зрителей, следили за порядком.

Клуб был маленький, но уютный. На месте алтаря находилась крошечная сцена. По бокам ее блестели два позолоченных резных алтарных столбика.

Северов растерялся: комнаты для актеров не было. За полотняными стенками декораций, прямо на сцене, поставили кухонный стол.

Сначала гримировались те, кто выходил в первом акте. Остальные жались в уголках у стенки. Актеры, рабочие, реквизитор, помреж, суфлер, электрик, одевальщица — негде повернуться, как в трамвае. Тут же ящики с костюмами, реквизитом. Женщины и мужчины переодевались вместе. Свет от движка то разгорался, то тускнел. В окна стучали мальчишки, свистели, выкрикивали:

— Э, вон тетенька раздевается!

— Глянь-ка, мажутся, как черти!

— Эй, артисты из погорелого театра!

Фаина Дьячок гонялась за ними, но стоило ей уйти в клуб, они снова облепляли окна.

Алеша волновался. Он не репетировал в костюме, в гриме, среди декораций. Все было ново, неожиданно. Сосредоточиться на роли не мог. «Какое уж тут, к черту, искусство, — думал он, — плохое ремесло! Невозможно работать в таких условиях!»

Чайка истерически выкрикивала:

— Таскают по дырам, а потом толкуют о какой-то «системе Станиславского»! Хотела бы я посмотреть, как все эти народные станут играть в такой берлоге!

Алеша разозлился на себя.

«Вот именно сюда-то и нужно везти спектакли! — решил он. — Эти люди нас хлебом кормят!»

Стало выясняться, что многое не привезли. Шура, дебелая, румяная реквизиторша, забыла веер для Чайки и карты для Снеговой. Одевальщица Варя не привезла Дальскому жилет. Белокофтину не взяла сапоги.

— Черт знает, для чего вас только держат! — кричала Чайка. — Берут случайных людей с улицы, которые в искусстве ни бум-бум, а они потом мешают работать! Где хотите доставайте веер, я без него не выйду на сцену!

Дальский кричал на Варю:

— Вы что, одурели?! Что, я вашу кофту надену? О чем вы только думаете? За что вам деньги платят?

Белокофтин требовал:

— Позовите сюда Дьячок! Я отказываюсь играть!

Варя и Шура плакали.

— Товарищи! Что такое? Прекратите сейчас же, публика слышит! — приглушенно крикнул Воевода.

— Угорели? Забыли, где находитесь? — рассердилась Снеговая.

Воевода послал электрика Брызгина, подростка с нахальными зелеными глазами, искать у колхозников карты.

Парикмахер натягивал на голову Северова рыжеватый парик, подклеивал к вискам.

Алеша морщился от криков Чайки и Дальского. А капризничающий Белокофтин был ему просто невыносим.

Караванов медленно запудривал лицо, сдувал пудру с шелковых бортов сюртука — будто и не замечал, что происходило.

Северов торопливо переоделся. Костюм повесить было некуда, и он скрутил его трубкой, сунул под стол на свои туфли.

Шагая через ящики, узлы, скамейки, наступая кому-то на ноги, извиняясь, пробрался на маленькую низкую сцену. Он был мрачен. Не легко дебютировать в таких условиях.

Алеша еще сильнее заволновался, услыхав шум в зале, хлопки.

— Третий звонок! — прохрипел, чтобы слышали только актеры, Сенечка. Он был мокрый, растрепанный от беготни, от битвы со всякими неурядицами. Всюду нужен глаз да глаз, всюду нужно успеть самому, ведь помреж за все в ответе — он капитан спектакля.

Сенечка Неженцев вспыльчивый и горячий: накричит, нашумит, разругает в пух и прах, а через минуту у этого же человека просит приятельски: «Дай закурить». На него не обижались, знали, что он без злости.

— Начинаем! Приготовились! — шипел он.

Ударил в гонг, и тот запел торжественно и бархатисто, но тут Вася Долгополов нечаянно толкнул его, и гонг загремел по полу. В зале засмеялись. Неженцев в бешенстве погрозил кулаком.

— Занавес! — скомандовал он.

Рабочий сцены, приставленный к занавесу, глядел по сторонам.

— Иннокентий! Занавес! Уснул?! — крикнул Сеня таким голосом, словно железные пальцы сдавили ему горло.

Иннокентий бросился, потянул за веревку. Блоки завизжали, ситцевая занавеска поползла рывками, и вдруг перестала двигаться, открыв половину сцены.