— …Я одно время интересовалась серебряными ларцами. Есть такая работа — эмалью по серебру. А тут в мезоне у нас дела все хуже и хуже, рассчитывают, сокращают. Я к антиквару одному: «Как насчет такой работы?» Он — вот уж un petit vieux bien propre! — аккуратный такой старичок, у которого, наверно, молоденькая содержанка: поморщился, говорит: «Эмалью не интересно. Мастику бы какую-нибудь открыть…».
Румыны играют. Дамы входят, выходят. Фонтанчик поплескивает, сумерки чуть густеют: скоро белый свет вспыхнет. И видно в рассказе, как начинает Людмила, бросив кутюрье, занимается мастиками, катает теста химические, пробует так и этак. Знакомится с молодым инженером — он как раз химик. И помогает. Но ничего не выходит. Людмила не отчаивается, продолжает месить составы.
— Но тут-то, милая моя, и начинается!
Она закуривает новую папиросу, она возбуждена, порозовела, но собой владеет.
— Ты вообрази: заходит как-то вечером ко мне Дора Львовна, со своим мальчиком — один массаж у моей бывшей клиентки наклевывался. Рафаилу скучно, он начинает все рассматривать у меня в комнате, трогать разные мои шкатулки, вещички. И попадает на эту самую мастику — последнее мое creation[51]. Мнет, катает из нее какой-то шарик. Потом слоняется по комнате с шариком этим — вижу, к стеклу его хочет прилепить, — за это уши надо бы надрать, но он такой важный и самоуверенный… — одним словом, я не обращаю внимания. Мы продолжаем с Дорой разговор, вдруг — трах, погасло электричество во всей квартире. Что такое? Пробка перегорела? Нет, оказывается, пробка цела — ты представь себе, этот тип от скуки взял да и ткнул шарик мастики моей в выключатель — он был не в порядке… — мастика залепила все и выключила.
— Что же тут хорошего? Людмила засмеялась.
— Я и сама так думала, и Рафаил был смущен. Дора Львовна его пробрала. А на другой день я рассказываю об этом Андрэ, он подумал минуту, говорит: «Очень серьезно…»
— Ничего не понимаю.
— Не нашего с тобой ума дело. А оказалось: я случайно, делая из разных составов теста, наткнулась на такое, которое совершенно неэлектропроводно!.. Потому и погасло все сразу — он ток прервал.
…Андрэ стал пробовать — результаты замечательные. В электрической же промышленности как раз над этим и бьются — именно не могут достичь полной изоляции. Мы с Андрэ теперь патент взяли.
Капа усмехнулась.
— Так что ты, Людмила, вроде Эдиссона?
— Смейся. От одной фирмы уж аванс получили.
— А с Рафой поделились?
— Не болтай глупостей. Мастику я открыла. Он мне электричество испортил. Он и знать ничего не должен. Поняла?
Ее большие, ставшие вдруг строгими глаза уставились на Капитолину. «Бросить все эти глупости. Никаких нет Рафаилов и мастик. Тебе перепадет. И тебе только. А вот и Андрэ. Значит, семь часов».
МЕЛЬХИСЕДЕК
Кролики попрыгивали в саду. Кудахтали куры. Monsieur Жанен, старенький, худенький, в туфлях и заношенном рединготе окапывает куст крыжовника. Каштаны одевают зеленеющей, струящейся тенью крышу его дома и его кур в клетках, и его жену с бархоткой на шее. Каштаны зацвели! Один белыми, пухлыми свечками, другой розовыми.
К генералу постучал почтальон. «Из России!» — мелькнуло у Михаила Михайлыча, когда он увидел книгу расписок. И замерло сердце, в сжатии холодеющем. Но письмо вовсе оказалось не из России, а за краснорожим почтальоном с пропинаренными щеками появилась легкая седая борода над монашеской рясой.
— А-а, милости прошу! Пожалуйста, о. Мельхиседек!
В маленькой прихожей произошла толчея: все трое сгрудились у двери, и почтальон немало удивился, когда один старик в поношенной военной гимнастерке сложил руки лодочкой, подходя к другому в рясе, и поцеловал ему руку. А тот его в висок. Нигде в почтовых отделениях, ни в бистро не видал Жан Лакруа таких странных приветствий.
Военный старик не сразу нашел крестик против своей фамилии, подписал и, сказав с иностранным выговором: «attendez un moment»[52] — стал шарить по карманам. Лакруа знал, что русские охотно дают на чай, даже невзрачные. Но тут вышла заминка — очевидно, не оказалось мелочи. Тогда старик в рясе запустил руку в свой карман, сказал что-то, и полтинник переехал к почтальону.
— Спасибо, о. Мельхиседек, выручили. Рад вас видеть, всегда рад!
Мельхиседек перекрестился, вошел в комнату.
— Давненько у вас не был, Михаил Михайлыч. По правде говоря, и дел много, вне Парижа странствовать приходится.
Генерал вскрыл ножичком заказное письмо.
— Я оказался плохим вам помощником, о. Мельхиседек: как, впрочем, и думал, да и вас предупреждал. На подписном листе всего пятьдесят франков, от жильцов здешнего дома…
Мельхиседек поклонился.
— Сердечно благодарю. И от себя, и от лица братии новооткрытого Свято-Андреевского скита.
Генерал прочел письмо, улыбнулся.
— О. Мельхиседек, вы добрый вестник. Смотрите, в письме сто франков. Олимпиада Николаевна, дай Бог ей здоровья… Ладно. Еще пять вам приписываю, на лист. А скит, говорите, уже открыли? Ну, пожалуйста сюда, к окошку.
Мельхиседек поблагодарил, сел в небольшое креслице. Худые свои руки сложил на коленях, слегка поигрывая пальцами.
— Открыли, Михаил Михайлыч. О. Никифор уже геройствует. Архиепископ освятил.
— Так, так-с, и великолепно. Поздравляю. Мельхиседек помолчал.
— А как вы поживать изволите, Михаил Михайлыч?
— Да ничего, ничего… В сущности, табаковатисто — но креплюсь. Машеньку жду.
Он прошел взад и вперед, слегка пощелкивая за спиной пальцами.
— Да, жду, продолжаю ждать. И такие мысли приходят: ну, дождусь, приедет она к голодному отцу, да не знаю еще, где ее встречу. За комнату третий месяц не плачено. Пока терпят. Из-за прежнего. И что же… еще на Машенькины плечи себя встаскивать?
— Вы этого никак не знаете. Мало ли как может обойтись.
— У Машеньки уж будто все готово. Через три недели обязательно. Да вот и сомневаться начал. Тянут и тянут ее, анафемы…
— Сами знаете, что за страна. А ведь я, — Мельхиседек опять улыбнулся выцветшими, голубыми глазами, — я ведь вам предложить хотел к нам съездить. Думаю: наверное, ему нелегко в Париже этом, в городе-Вавилоне, а у нас бы пожили недельку-другую, ведь деревня всего-то отсюда час езды и не дороже станет, чем здесь по метро по этим околачиваться.
— Вы хитрый человек, о. Мельхиседек, я вас давно ведь знаю.
— Где же тут хитрость-то, Михаил Михайлыч?
— Ну, уж я знаю…
Генерал замолчал. Мельхиседек смотрел в окно на жаненские каштаны.
— У нас в обители древние дерева. Много этих постарше — и поболее. Один дуб — сам святой сажал, говорят, основатель аббатства. И лесов кругом много. Тишина, благоухание… Намоленное место, Михаил Михайлович, сами увидите.
Генерал внезапно перед ним остановился.
— Да, позвольте, я не договорил. Тут у нас в доме еще один благотворитель оказался, я и забыл… А-а, ха-ха! Сейчас вам его доставлю. Этот посолиднее меня. Его с колокольным звоном встречать…
И генерал быстро прошел в переднюю, отворил дверь на лестницу, вышел.
Через несколько минут стоял он перед Мельхиседеком с Рафой. У того в руках была бумажка.
— Подписной лист номер сорок третий. Позабыли, наверное, о. Мельхиседек? Мы еще тогда смеялись, а посмотрите-ка…
Рафа был несколько смущен, но сдерживаемая гордость в нем чувствовалась. Он поднял черные свои глаза на Мельхиседека.
— Я ездил в Ниццу и жил там у одной моей тети Фанни. Она позволила мне собирать на ваш… couvent[53]. Я объяснял нашим дамочкам, что это на бедных детей, т. е. для сирот и еще разных других. Они говорили, что если там приют для детей, то они согласны давать, а вот… — тут сто пятьдесят франков.
— Молодчина, Рафаил, — сказал генерал. — И мать обобрал, и тетку, разных бриджевых дам. И сам подписал, из собственных сбережений. Как же не с колокольным звоном.