Изменить стиль страницы

Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:

— Нет-с!

И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!

Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой тенясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:

— Кто-то здесь лазил и листики тибрил!

Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.

* * *

В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестроперенькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевжепанского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.

Тут Серафима — на цыпочки к двери; присев за углом, ухом — в дверь; глазки — два колеса; ротик — «о»; пальчик — к ротику.

Слушала.

— Он — сумасшедший: вполне, — петушком горлосила, хрипя, голова теневая.

— А вы — почем знаете? — вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:

— Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, — вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.

Тень под тенью, присевши, проткнула — тень тень — теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.

У Серафимы же личико — в пятнах; из глаз — точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, — мягко; а тут стала —

— сталь негодующая!

Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:

— Как смеете вы!

Раздалось иготание:

— Братцы, — да бросьте; я знаю отца; это — этот кинталец, Цецерко; он, бестия, — где-нибудь, через кого-нибудь, — дергает; я бы его расстрелял!

И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.

Ей стало ясно, что — слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он — ни звука: ее бережет.

И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.

* * *

А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —

— как вояка, бросавший под грохоты пушек свой полк в задымленное пушками поле, попавший опять на то место, не видит полков: видит поле пустое; и тычется пальцами в кочки, и шамкает: «Здесь был вот этот убит, а там — тот!» И почувствует вдруг, поправляя глазную повязку: проколотый глаз — студенистою влагою на обожженную, красно-багровую щеку протек: —

— так и он: —

— из-за кресла осматривал поле борьбы, где гранаты дрежжали и пули высвистывали.

Вдруг — от ужаса стал желтоглазый он, —

— кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.

Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —

— кто-то —

— сидит: наверху!

В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, — за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, — стремительно: в двери.

И —

— ту-ту-ту-ту —

— грохотало откуда-то с лестницы —

выше и выше,

туда, —

— куда палец показывал!

Кто-то сидел наверху

Он в пестрявую комнатку Нади влетел.

Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, — на котором — то самое — наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, — свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде — табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!

Не армейщину нюхать, не Надину жизнь вспоминать прибежал он сюда, а стоять перед этим вот креслом, которое вдруг из-за пырснувших книг, обнаруживших черный пролом в кабинете, — поперло в пролом, чтобы, вспомнив, к нему прибежал, —

— и увидел —

— сидящего в кресле: —

— вот эдак вот!

* * *

Бросился к креслу… вот эдак вот, чтобы, им грохнув, поставить — вот эдак вот.

Стал перед креслом, скривляясь ногами, — вот эдак вот; и на кровавом побоище крапов и лап появился трехрогой космой, подымаясь усами на бред, с задрожавшей рукой, прилипавшей к кричавшему сердцу.

Ладонь, как паук пятилапый, запрыгала пальцами над пустотою, увиденной не пустотою, а тем, —

— кто в сиденье вдавился в рыжавом, промокшем халате; прикрученный за руки, смуглыми скулами пучился в красную лужу, куда еще капало что-то; и — ямою красной, не глазом, качался —

— над телом, таким же кровавым,

как он: —

— труп под трупом веревку распутывал трупу!

Труп — тряпку, которой заклепан был рот, перекусывал.

Став сумасшедшим, профессор воссел в пустоте того кресла, схватяся за ручки и прыгая пальцами; от бороды отделились усы, точно рыбы; и вновь, утонули в безротой своей седине, под вцарапанным в щеку, чернеющим шрамом; он видел и странно живые глаза под собой, и того, кто лобзал ему руку с оскаленным завизгом:

— Ты — победил.

Этот труп —

— и профессор себя им

представил —

— восстал над другим, им представленным трупом; —

— профессор восстал и закинул чело, с протопыренными, точно строгие роги, сединами; пальцем потряс и пятою растопался:

— На основанье какого закона копался ты в глазе моем?

И труп, ползающий, трупу — с завизгом:

— Ты стал путем, выходящим за грани; отныне твое — мне возможно; пусти меня в кресло; дай участь твою!

И руками протянутыми умолял, чтобы мучимый — мучил.

Профессор же, руки под горлом скрестив, уронил на них бороду; и две морщины, скрестяся, с чела, как мечи, поднялись и чернели висящей угрозой, измеривая, какою мерою мерить.

И прямая спина, провисавшая фалдами к полу, сломалась у шеи, когда он, насупясь, увидел свечу на столе; тогда нос, как крылами, бровями взлетел, отделяясь от лба, задрожав, схватил свечку, которую видел зажженной, чтоб ей размахнуться и пламя всадить в остеклелый, как у судака, — этот глаз.

Но —

— заплакал корнет-а-пистон; барабанными палками забалалакали балки; заухали трубами — в тявк отделенный, и шавк сапогов, набухающих в снеге:

— Расправа — неправая!

Не разразился, утратив усы в бороде и морщины свои потеряв, потому что —

— и Авель, став Каином, Каина, ставшего Авелем, тою же мерой убивши, — убийству подвергнется; видел очами души, как два тела, себя догоняя по кругу, бежали друг к другу сюда, чтобы здесь, за порогом, — пройти: друг чрез друга!

Как солнце, играющее на заре, глаз слезою разыгрывался:

— Я и ты!

Свои руки развел точно поп, на алтарь выходящий; качаясь лопатками, дважды шагнув поясницею, выбросил над головою скрещенные руки; и после скрещеньем ладоней слетел, чтобы видеть сквозь пальцы им воображаемую голову и чтобы глаз ослепительный головоногого чудища, —

— глаз осьминога, слезой овлажняяся, —

— стал человеческий глаз! Свечка выпала.

— Я — это ты!

А слеза, подрожав на щеке, самоцветом скатилась в провалы телес разделявшихся; не балалакали балки; и провопиявшие камни молчали; но тявк голосов ее слышался: —