Покончивши с пуговицей, из-за кресла он вышел; и взлаял:
— Прожить бы без подлости: с кем, — все равно-с!
В Василису Сергеевну тыкнулся глазиком.
— Ай, что он делает? — екнуло вновь в Серафиме. — Зачем он касается ран? Испытует?
Никита Васильевич пыхтел с таким видом, как будто готовился, съерзнувши с кресла, под скатерть нырнуть головой от стыда, сознавая: больного хозяина дома он все-таки выжил из дома, использовав тяжесть болезни, чтоб в кресле хозяйском засесть; он казался себе самому страстотерпцем от этого, ерзая задом, как будто горячие угли ему подложили под зад.
Тут забили часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике.
Примази цивилизации
Цокнувши шпорою, Митенька чай передал Серафиме Сергевне; и думала: в тоне каком разговаривать с ним? Николаша — такой же ведь.
— Что на войне?
— Не умею рассказывать я… Игого: наше дело, — того, — убивать!
И дал тоном понять: гре-на-деры!
И — «дзан»; отозвался, войдя, Ездуневич, как будто хотел он прибавить: не кто-нибудь, — конница мы!
А профессор уткнулся в малюточку: из-за спины Ездуневича: «фрр» — шелестнула она черным платьем; сочувствие выразил быстрой спины ее легкий изгиб.
Тут профессорша с дергами губ, с придыханьем, с лорнеткой — про случай с Копыто:
— Представь, что мы тут… — кривобедрой казалась она.
— С милой Ксаной моей, антр ну суа ди, — кривоскулой казалась она.
— Пережил, когда, — интонировала, — разлетелся к нам в полночь действительный статский советник Старчков со шпионами, — и обвела их глазами, взывая к сочувствию их, — за несчастной Копыто!
Капустой несло изо рта:
— Нет, позвольте, — какая Копыто? И Ксана: какая такая?
— Жиличик! Копыто-Застрой, или правильней Застрой-Копыто; а Ксана — мой друг: к сожалению — съехала!
Снова профессор, как палец, малютке украдкой протягивал нос; и потом с быстрым грохотом прятался.
— Вынуждена, а пропо, — ударялося в ухо, — сдавать наши комнаты.
Пенсии мало ей?
— Басни.
— Что?
— Будто шпионка… Зачем ее взяли?
— Военная необходимость, — мигнул Ездуневич.
— Честь родины, — иогого, — мигнул Митя.
Профессор не слушал профессоршу: он наблюдал с удовольствием, будто ел сладкую кашу, как, сев к Серафиме, Никита Васильевич, старый пузан, от волнений оправившись, загарцевал головой и рукой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали какие-то линии.
Выставив ухо, профессор расслушал:
— Несем свои скорби…
Куда?
С молодыми курсистками старый пузан тридцать лет прококетничал, скорби куда-то неся; запыхтел, оборвался, поймав на себе подозрительный взгляд из лорнеточки, тотчас же переведенный взволнованно на Серафиму, — сухой, оскорбительный взгляд.
— Вот… мерзавка какая!
Все вскрикнуло в маленькой: чай разлила, заныряла головкой, как будто хотела под чайною скатертью спрятаться:
— Что?
— Нет, нет: я — ничего…
Ей представилось, —
— как из стенного пролома бросается стая горилл на нее, а не этих сидящих людей, разукрашенных примазью цивилизации.
Там на обоях, не стертый очищенным мелом, размазался знак: или — пять бурых пальцев, когда-то кровавых.
Профессор не видел его.
Барабанил по скатерти, носом уставяся в прошлую жизнь из-за жизни теперешней: —
— как? —
— Он мог жить таким способом? И повернулся к малютке, которая тотчас увидела: зрячий, морщинами, точно глазами играющий лоб; глаз, ушедший в себя, как костер из-за дальнего дыма горел.
И затиснула радостно пальцы под скатертью; жарами вспыхнуло ожесточенное личико — мимо него.
Подал знак
Подал знак:
— Мы за томиком Клейна зашли.
Василиса — с досадливым недоумением:
— Из библиотеки кое-какие тома выносили.
— Куда-с?
— На чердак.
И он с лаями:
— Вассочка, Василисенок мой, — книги без толку не трогайте вы!
И забегал руками по скатерти:
— Я говорю — рационально!
И ножик столовый схватил: барабанил по скатерти им:
— Я… порядок томов…
Серафима, не выдержав, вынула ножик из рук; он, схватившись за щипчики, стал их подкидывать:
— Сам устанавливал.
Тут же взлетело пенсне на обиженный нос Задопятова, явно вопившего оком: — как, как: сумасшедший, а — помнит, что комната есть у него? В ней Никита Васильевич туфли на кресле оставил.
— Да что говорить, — уравнение это решаемо!
— Что? — волоокое око бессмыслило.
— Как? — завоняла разомкнутым ртом Василиса.
Но — резкий звонок: Митя — в дверь.
Серафиме осмыслилось:
— Он же их водит за нос!
Знала: высечет вздрог; где нет жизни, удар механический — страхом, томлением или бессмыслицей — нужен.
Профессор зевнул, живот выпятив:
— Просто хотел я сказать, что пойду посмотреть, цел ли томик… И — все-с!
Тут влетел офицер:
— Капитан Пшевжепанский!
Приветствовал издали.
Встав выжидательно, с места не трогаясь, зорко косясь, пожал руку, качая над ней бородой; и рукою на стуло указывал; став простецом и юродствуя, точно Эзоп, раб двадцатого века, вещающий из двадцать пятого им:
— Диофант имел способы для разрешения всех уравнений… Идем…
Поклонился достойным поклоном в носки; с Серафимой отбацал в дыру коридора; холодную ручку поймал в темноте; прикоснулся дыханием к ней:
— Потерпите, малютка: недолго вам маяться!
Но теневая рука замигала на поле обой: теневою лорнеткою; и кривобокая тень, обогнав на стене, улизнула в переднюю.
Это — профессорша. И выжидали, что скажет.
— Я шла, чтоб узнать, антр ну суа ди, — в Серафиму, — когда говорит жена с мужем, чужим делать нечего.
И —
— Серафима мышоночком: в дверь кабинета от них.
— Шла узнать, что и как.
И он пальцами бороду стал разгребать, порываясь удрать, но уставясь в усы; а профессорша стала глазами мочиться в платок;
— Все же — прожили вместе: я вам вышиваю накнижник!
Рукою он вскинулся, будто очки защищая от больно хлеставших кустов; и с простоном схватился за голову:
— Да уже вышила ты — Задопятову!
Взял себя в руки: чихнуть или — фыркнуть?
— Для разнообразия, — руки развел и чихнул между ног, — ты набрюшник бы вышила, — что ли…
Профессорша пальцами шаль затерзала; разглядывала полинялый горошик обой; лепетала сквозь слезы:
— Узорик…
— Линялый…
— Горошиком…
— Ну, — я пошла…
Так совместная жизнь откатилась: горошиком.
Взвеявши фалдой сюртук
Взвеявши фалдами свой косоплечий сюртук, головой изваянной влетел он в открытую дверь, где предметы выяснивались из пятнисто-коричневых сумерек; в синях мерцали за окнами глазки озлобленных домиков.
Вспых электричества; — прыгнули, из темноты выпадая, узорики темно-зеленых обой; с них гналась за собою, кривляяся, желтая с черным подкрасом фигурочка, перед которой…
Он встал, сложив руки, как поп пред предметами культа, в обстаньи коричнево-желтых шкафов и коричнево-желтых томов, — головой эфиопской разбитого Сфинкса.
И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:
— Экая дрянь!
И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.
И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров — строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших — боль за него; глазки, точно кристаллики, — твердые.
Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.