Увидели, что ремингтон настукано: —
— Старому другу привет. Николай Николаевич Киерко. Снизу: «Прошу разорвать».
— Ты — того; — Никанор, подмигнувши, рвал пальцами воздух, — ведь он — нелегальный.
Профессор любовно записочку рвал, точно розу ощипывал, — носом на брата и носом в малюточку:
— Наденька,
— Томочка— песинька,
— Киерко!
— Время приходит, друзья мои: тени родные вернулись!
Мадам Кубоа
Меж двух оглазуренных и белоблещущих круглых колонн, — над тремя ступенями, пятью ассистентами в белых халатах, стоявших под пляшущим пузом Пэпэша, — Пэпэш, пузо выпятив и разлетаясь полами пальто, шляпу сжав, ей махая, — отдался, как водный кентавр, кувырканью среди волн разыгравшихся:
— Слаб Синепапич!
И чмокнул губами пред ручкой, к губам поднесенной, как бы для лобзания, пузом взыграв, точно в пузе Иона, им съеденный, тешился перекувырками:
— Слаб, слаб: до баб!
И присел, перепрыгнувши глазками; —
— слева направо —
— справа налево —
— меж жадно просунутых пяти голов: ассистенты с натугой пустой вожделели дождаться конца каламбура: присели и ели глазами Пэпэша: как, как?
— Весом — хе-хе — у краббика этого с берковец — бабища-с!
Тут, привскочив, разорвался — очками, — руками, ногами — меж двух колонн блещущих; и — передрагивал пузом. И —
— хо-хо-хо-хо —
— го-го-го —
— расплескалось, пять белых халатов пяти ухватившихся за животы ассистентов, присевших от хохота между колонн.
Николай Николаевич, — шар, — выпускающий газ (свою шуточку), — с ожесточением в голову шапку всадил и меж них прочесал, перепрыгнувши через ступеньки, — в подъезд, где седой Пятифыфрев стоял оголтело.
И треск оглушительный: аплодисментов.
— Каков.
— О!
— Го-го.
— Николай Николаевич!
— Глуп Синепапич!
Тогда Николай Николаевич перевернулся в подъезде, как клоун, притянутый аплодисментами; шапку сорвал, помахал; да и — бахнул:
— Как пуп!
В глуби кубовочерные кубовочерного выреза двери пропал, — под подъезд; над подъездом же — черная рожа; спешил в «Бар-Пэар»: в кубы кубовые; ждали — Мирра Миррицкая, Тертий Мертетев и Гурий Гурон.
И ждала — юбка кубовая под боа: в кубы кубовые; иль — мадам Кубоа, — из Баку.
А все пять ассистентов, вильнувши халатами меж двух колонн, коридорами вправо и влево — как пырснут!
Стоят две колонны; меж ними — дуга; посредине из лампочки злой белый бесится блеск.
В блески звезд
Пестроплекий оранжевыми, сизо-синими, голубоватыми пятнами складок халата из ультралиловой он шел в инфракрасную полосу — по семицветию спектра — листов облетающих, вид же имея тибетца, скрепяся до каменного, землей сжатого, угля (вполне адамантовый!) и разрешая вопрос овладения междуатомным теплом, своим собственным, внутреннею теплотою своею!
Что делалось с правым зрачком, — неизвестно: заплатою черною он занавесил.
Ходил занавешенным.
Ободы облак окрасились странным, оранжевым жаром.
Вдруг выскочил из-за кустов — шут гороховый в желтом и в сером; да — в спину ему, с пересвистами, — выкрикнул.
— Дурень Иван думу вздул, как индейский петух: в зоб идет дума эта; и — то: борода растет густо, а нос — как капуста: ум — пусто!
Профессор же как обернется и пальцем как щелкнет под нос, расплеснувши халат:
— Я — Иван: да — не дурень!
Распятивши ноги и руки (от этого полы халата, как крылья тропической птицы, взлетели), — как гаркнет:
— Я, брат, — всем Иванам Иван!
Запахнувшись полой, вид имея не то дурака полосатого, не то тибетца, как в бой барабанов пошел он: вперед.
И в сквозном, в леопардовом всем из заката — изогнута: ясного глаза там ясная бровь.
Воздух — красная свежесть: в нем зов. — Я ищу вас, — профессор!
В сиренево-сером фигурка малютки, снегурочки, с личиком милым, с малиновым ротиком: в мысли о нем. Мысль, —
— снежиночка чистая, —
— в сердце скатясь, став слезой, как жемчужина, павшая в чашу, —
— так екнула в ней ясным жаром; овеяло личико ей, точно ровным и розовым паром…
Два ветра, два вестника: прошлое с будущим!
Два близнеца!
А небесная мысль повисала из неба меж ними: звездинкой.
Молчал даже в россверках левый зрачок, о чем правый зрачок не сказал еще, скрытый заплатою.
И светорукое солнце лучилось невидимо из красноглазого облака; и синерукий восток поднимал свою тускль.
Глава пятая
Тителев
Бородою трясет, как апостол
Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом; замах за замахом хлестал; заморочили белые ворохи, прядая, двери шарахая.
В быстрых разрывах выскакивали: синеватый простор с забледнением, с дымом, с угластыми кровлями домиков дикорябиновых, синих и розовых; ржавый Икавшев тулупил и сыпал песок.
Из сквозной порошицы скрипел, как забор, перержавленный голос:
— Хорош бы домец: да жилец! Что такое?
Заборы, осклабясь прорезами, заверещали по-бабьему:
— Знаем: не все говорится, что варится в нем.
— Ты — копни; и — найди!
Порошица серебряная, покрутясь простыней завиваемой, — стлалась.
И — думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед; Никанор ухо выставил: недопонять; слова ясные, грубые; смысл их неясен, как слово Терентия Тителева; как ужимки Леоночки, как положение брата, Ивана.
И он перекрался сугробом, прокопом, обцапканным лапой вороньей, — вдоль тропки; и взабочень стал он в прореху заглядывать; видел: Егор Гнидоедов, да бабища (писаной мискою рожа), да рыжий тулуп, да какой-то, по виду, рабочий.
— Сварили с корову, а нам показали с воробушка.
— Сам бородою трясет, как апостол.
— Сама — раскрасава.
— Как пава бесхвостая, — Психопержицкая дверь распахнула с ушатом помой.
— С приживальщиком драным, — помои в снег выплеснула, — по прозванью: болван!
Да и в двери.
И кто-то снегами отхлопал вдали.
Невесомые истины крались сквозь души людей; и они же, Егором оплеванные, как ковры, на заборе развешаны в бабьину рожу, которая писаной миской кричит на базарах.
Надысь искосочком он шел; ему в спину:
— Какой нищеброд!
А Икавшев?
— Настрял на зубах у меня тут!
А Агния?
— Ишь, — топотун, — наставитель какой!..
А Леоночка?
Слышался звук ударяемых дров; и снежиночки падали; и Никанор пригорюнился: травля при помощи грубых тулупов; а он — только ветром ломимый заборик сквозной, под которым присел брат, Иван.
Тут опять оцарапало в ухо:
— Бородкою в Минина; и сухорукий такой же; очками выходит, что в филина.
— Бегал третеннись в больницу.
— Иван, Никанор: много всяких «Иванычей», как под березой поганычей.
— Супа не сваришь из них.
Тут рабочий вступился:
— По-моему, кура быка родила; тоже, — слушай: такого наслушаешься, что от чаду счихнешь.
— А по-моему, — кура, корова ли, — были б быки; а говядина красная — будет, — кулак умертвительный в воздух зажал Гнидоедов.
— В говядину, братцы, мы пустим щуров этих красных.
— Какой черный дрозд!
И машисто вошел серодранец; с ним дергал седой архалук.
Встали ворохи — мороком, рокотом; и из пустого простора шарахнул, заухавши страх, как косматый монах: на оранжевый домик; пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло.
А в паветре слышалось:
— Морозовой!
— Пропустить бы мерзавчик!
И — выступили за забором сугробища да серебрень;
никого; только на леднике, дерном крытом, на целый аршин — снеговина, как белая митра, надета.
И кто-то —
— встает от нее и рукой снеговою и строгою в
снег — подымит!