Евтушенко сам себе оппонент и владеет аргументами противников значительно лучше, чем сами они. Он видит себя насквозь. Какой-то очередной круг замкнут, жизненный цикл завершен, дистанция пройдена, надо делать что-то новое. Хорошо, если новое — не очень хорошо забытое старое.
В «Юности» (1966. № 5) появилась его новая проза — повесть «Пирл-Харбор»[7], привезенная — как замысел и впечатление — из поездки 1966 года по Гавайям. Позже он ее переназовет: «Мы стараемся сильнее» — повесть начинается с этой фразы, потом она много раз повторяется в разных ситуациях, становясь рефреном:
«“Мы стараемся сильнее” — было кокетливо написано на эмалированном жетоне, приколотом к лацкану представительницы компании по аренде автомобилей “Авиз”.
В своей изящной красной униформе девушка походила на тоненькую струйку томатного сока. С ее мандаринно-просвечивающих мочек свешивались на длинных нитках два позолоченных шарика…»
Бывший военный моряк Гривс, несостоявшийся художник, любит холодное шампанское. Персонажи евтушенковской прозы имеют слабость к пузырькам этого напитка не меньше автора.
«Гривс разлил по бокалам шампанское.
— Кипяченое, — сказал он, попробовав. — Ваш тост, мисс Мы Стараемся Сильнее!»
После инцидента в баре (дал в морду типу в тирольской шляпе, который нахамил глухому бармену с разбитым слуховым аппаратом) Гривс, в недопитии, оказывается на борту самолета, берущего курс на Гавайи. Требует у стюардессы шампанского, но она просит подождать до набора высоты. Сосед, немолодой японец, предлагает ему втихаря выпить по баночке саке. Гривс одним глотком опорожнил свою и погрузился в воспоминания о Пирл-Харборе. Сначала возникла девушка-аборигенка с родинкой на щиколотке, которую он заметил в баре и повел на пляж. А потом — бомбежка, та самая, которую японцы обрушили 7 декабря 1941 года на гавайскую гавань Пирл-Харбор (Жемчужная гавань), где находилась американская военная база, погибло около трех тысяч янки.
Японец тоже предался воспоминаниям, менее романтическим — о том, как его предавали позору (он не выполнил свой долг камикадзе), а потом посадили в тюрьму. Воспоминаниями своими ветераны не делились.
Пирлхарборский ретро-коллаж завершился новой встречей «паломников»:
«“Все-таки зря мы бросили на них бомбу в Хиросиме”, — подумал Гривс и вспомнил вслух:
— Закурим? — спросил Гривс и щелкнул зажигалкой, купленной в “Хилтоне”».
Евтушенковская вариация в стихах некой древней японской поэзии напоминает о том, что эта проза — лирика.
«Протягивая ровный язычок газового пламени к сигарете японца, Гривс вдруг заметил, что на зажигалке было выгравировано: “Помни Пирл-Харбор!”
— У меня тоже есть такая зажигалка, — сказал японец».
На этом повествование заканчивается.
Лирик Евтушенко не мог не написать самого себя среди своих персонажей.
«…русский, который сидел в первом классе воздушного лайнера Сан-Франциско — Гонолулу, не был похож на тех солдат. Ботинки у него были замшевые. Одет он был вполне по-европейски, точнее сказать, по-американски, учитывая не слишком выдержанное сочетание галстука и пиджака.
Русский был худощав, длиннонос, как Пиноккио из итальянской сказки, в его нервно-самоуверенных глазах было что-то еще совсем мальчишеское. Он чувствовал себя на американском самолете, как рыба в воде. Он курил “Кент” и весьма вольно шутил со стюардессой на чудовищном английском языке.
— Он еще мальчишка, — сказал Гривс японцу. — Что он знает о войне!
— Они потеряли двадцать миллионов, — сказал японец. — Даже дети в их стране знают о войне больше, чем многие взрослые в Америке.
Гривсу не особенно понравилось то, что японец задел Америку, но в то же время он подумал, что японец был в чем-то прав. Пирл-Харбор видели своими глазами немногие американцы. В сущности, война не побывала у американцев дома. Может быть, поэтому кое-кто в Америке не понимает, как опасно играть с войной.
— Вы правы, — нехотя признался Гривс. — Мир спасли русские. Но мы все-таки тоже кое-что сделали.
Гривсу вдруг страшно захотелось поговорить с русским. Конечно, он был мальчишка. Но все-таки русский.
Гривс взял бокал с шампанским и подошел к русскому.
Русский дружелюбно вскинул на него быстрые голубые глаза.
“ Наверно, думает, что я сейчас буду рассыпаться в комплиментах и просить автограф, — подумал Гривс. — А я даже фамилии его не помню. Ну да, в общем, это неважно…”
— За Эльбу! — сказал Гривс, протягивая бокал.
— Давайте! — сказал русский. — Мы помним Эльбу.
Это “Мы помним Эльбу” показалось Гривсу несколько высокопарным. Что он может помнить, этот мальчишка, не нюхавший пороху? На Эльбе были другие люди, годящиеся ему в отцы. Но молодость все же сама по себе — не вина. Гривс чокнулся с русским и спросил, злясь на себя за тупость своего вопроса:
— А что вы думаете о нас, об американцах?
Русский улыбнулся. Наверно, он много раз слышал этот вопрос.
— В детстве ненавидел американцев.
“Ага… — про себя отметил Гривс. — Их приучали к этому, как с некоторых пор нас приучали ненавидеть русских. Все стараются сильнее”.
— Я жил во время войны в Сибири, — сказал русский. — Из Америки присылали тушенку и бекон, а с нашего фронта — похоронки. Все ждали второго фронта, а он не открывался. Получалось так: американские консервы и русская кровь…
Гривс мог напомнить ему про Пирл-Харбор. Гривс мог возразить ему, что американцы воевали на других фронтах. Гривс мог рассказать, как погиб рыжий О’Келли, делая одного из своих самых великолепных бумажных змеев. Гривс мог добавить, как гибли американские транспорты, шедшие к Мурманску. Но всего этого Гривс не сказал, а вспомнил, как во время войны пошло в гору консервное дело его отца. И Гривс почувствовал себя виноватым. Нет, не перед этим мальчишкой, а перед тем старшиной в кирзовых сапогах, обмотанных проволокой.
— Да, второй фронт мы могли открыть раньше, — сказал Гривс. — У нас многие так думали. — А сейчас я понимаю, что нет вообще американцев и вообще русских или, скажем, вообще японцев; ваш сосед, кажется, японец? — продолжал русский. — Если я знаю, что кто-то сволочь, какая мне разница, какой он национальности? Мы только думаем, что живем в разных странах. На самом деле границы проходят не между странами, а между людьми…
“Проклятый английский! — подумал русский. Но, может быть, дело не в английском, а я просто слишком наболтался на пресс-конференциях? С какой стати я читаю ему лекции? Он, наверное, воевал и все сам прекрасно понимает лучше меня…”
Но глаза русского сохраняли самоуверенность».
Аксенов говорил о «хемингуэевщине» как стиле писаний и самой жизни их поколения, но Евтушенко-прозаик, пожалуй, ближе к Ремарку. Речь о лирической влаге. Сам тип этого героя — хмурого нестарого ветерана войн XX века — был един в западной литературе: что у Ремарка, что у Хемингуэя, что у Бёлля. Евтушенко вынул его из их прозы. Получилось по-своему. Не откровение, но подтверждение принципа Ходасевича: «Поэт должен быть литератором».
Надо идти вперед, искать другого, нового Евтушенко.
У него за плечами зверобойная шхуна «Моряна». Почему бы не появиться карбасу «Микешкину»?
Что такое карбас? Это судно, не позднее XVI века пришедшее в Сибирь из Беломорья, среднего размера, парусно-гребное, промысловое и транспортное. На «Моряне» они с Казаковым внедрились в среду поморов, профессиональных рыбаков, морских охотников. На сей раз, в 1967-м, собрался экипаж довольно оригинальный.
7
В нынешнем написании Пёрл-Харбор. — Прим. ред.