Перекрывая гвалт, шум и говор толпы, над площадью взвился пронзительный голос певицы, исполняющей гимн в честь божества:

О Дионисе я вспомню, рожденном Семелою славной, —
Как появился вблизи берегов он пустынного моря
На выступающем мысе, подобный весьма молодому
Юноше. Вкруг головы волновались прекрасные кудри
Иссиня-черные. Плащ облекал многомощные плечи…

Завершив сложный круг культовых процессий и положенных обрядов и молений, многотысячная толпа рассосалась по дворцам, чтобы, приняв пищу и вдоволь напившись вина, снова повалить на улицы — теперь уже небольшими стайками, родственники с родственниками, соседи с соседями.

Улицы и площади опять запестрели от красных, синих, зеленых, желтых плащей и хламид.

Оглушающе гремели тимпаны, резко звенели кимвалы, надрывно заливались флейты. Исступленный визг обезумевших вакханок сплетался с пьяными криками раскачивающихся на ходу мужчин.

Город пировал и веселился. Даже солдаты городской стражи, находившиеся в наряде, напились, несмотря на строгие наказы стратега Зифа, и храпели в караулках у стен и башен, забыв обо всем на свете.

Особенно шумно было в доме Ламаха. Еще бы! Здесь собрались наиболее уважаемые граждане Херсонеса. Военачальники — стратеги, казначеи, стражи закона номофилаки, присяжные судьи, главный жрец базилевс, агораномы, наблюдающие за состоянием ремесел и торговли, начальник гавани эмпорион, знаток законов продик, гимнасиархи, ведающие делами просвещения и воспитания, астиномы, проверяющие правильность мер и весов. Словом, вся коллегия архонтов, исполнительная власть республики.

Вполне понятно, что по случаю торжеств Ламах не стал скаредничать — сегодня ели фазанов, оленей, пили старое вино.

Гости чувствовали себя как дома и не стеснялись. Рабы обливались потом и сбились с ног, не успевая подносить кувшины и блюда.

Супруга Ламаха — добрая, незаметная, молчаливая женщина — сегодня, вопреки своему обычаю, не скупилась, распоряжаясь на кухне, на шлепки и затрещины. Чуть не падала от усталости с утра помогавшая мачехе Гикия.

Наконец, она не выдержала — ушла к себе, упала на кровать. Кружилась голова, ныли руки, ноги подламывались в лодыжках.

Пришлось-таки поработать… Хотелось спать, но прежде следовало искупаться, смыть с тела горячей водой пот, кухонный чад, копоть, брызги жира. Пусть Клеариста приготовит теплую ванну.

— Клеариста, — чуть слышно позвала Гикия служанку. Молчание. — Клеариста! — громче повторила женщина и тут вспомнила, что с утра не видела Клеаристу, забыла о ней в суматохе. Куда она запропастилась?

— Клеариста!

Из соседней комнаты до слуха Гикии донеслось чье-то всхлипывание, тихий стон.

Она испугалась — что там такое? Кое-как встала, с трудом растворила дверцу.

Клеариста скорчилась на полу, подогнув колени к животу — видно, замерзла.

Лицо ее было голубым — у смугловатой Клеаристы оно от страха, холода или волнения становилось не белым, как у других, а принимало синевато-бледный оттенок. Темные волосы растрепались. С мокрых бесцветных губ на сплетенную из тростника циновку стекала розовая слюна.

Гикия в тревоге наклонилась к служанке и брезгливо отпрянула. Густой запах винного перегара ударил ей в ноздри.

— Напилась, дрянь! — с отвращением крикнула Гикия.

Клеариста жалобно залепетала:

— Я… я — ик — ходила на площадь — ик! — встретила подруг — ик! — не знаю, как добралась домой…

Гикия всплеснула руками от возмущения. Ну, что это за существо?

Рассеянная, ленивая, сонливая, медлительная, наивная, недалекая девчонка!

Любит по вечерам лежать на животе, повернув голову набок и подложив под щеку сложенные вместе ладони и так засыпать, слушая стихи из «Одиссеи».

Сластена. Любопытна — кто, что, где, как, куда, откуда, зачем, почему?

Слезлива — получив взбучку за неряшливость или забывчивость, сидит в уголке, молча плачет, вытирая слезы указательным пальцем.

Но стоит ей простить — слезы тут же высыхают, Клеариста радуется, ластится, будто ничего не случилось.

Большой ребенок.

Дочь архонта росла вместе с Клеаристой и относилась к ней не как госпожа к служанке, а как старшая сестра к младшей, и легко прощала ей все проделки.

Но на этот раз… должно быть, раздражение, вызванное необычайной усталостью, ожесточило ее сердце.

К тому же, с тех пор, как Гикия отдалилась от Ореста, она возненавидела вино. Сама не пила и глотка и терпеть не могла пьяных, тем более женщин. Нет ничего мерзостней на свете, чем вдребезги пьяная женщина.

И Гикия, потеряв самообладание, встряхнула Клеаристу за волосы:

— Ну, я тебя проучу, обезьяна!

Она позвала на помощь Тавра (от таврского у того осталось только прозвище — он не помнил ни слова из родного языка, превратился в годы рабства в настоящего эллина) и приказала ему оттащить Клеаристу в чулан, находившийся в той стороне дома, которая примыкала к скотному двору. Комнаты тут обычно пустовали, так как у Ламаха была небольшая семья, всем хватало места в более благоустроенной передней и средней части дома.

Использовался только чулан, и то редко, для отсидки тяжко провинившихся рабынь. Чтоб они не скучали и не теряли время понапрасну, сердобольная хозяйка, супруга Ламаха, поставила здесь прялку. Из маленького зарешеченного оконца в каморку проникал слабый свет. Трудно сказать, чего больше было сделано в этом чулане с тех пор, как существовал дом, — пряжи напрядено или пролито слез.

Тавр, неравнодушный к Клеаристе, и сам чуточку хмельной, нехотя подчинился госпоже, бережно уложил девушку на циновку и заботливо укрыл ее своим грубым плащом. Немного согревшись, она опять уснула.

— Пусть протрезвится, — сказала Гикия со злостью.

Через полчаса она уже остро кручинилась о том, что так безжалостно обошлась с Клеаристой; она собралась было вновь позвать Тавра и приказать ему, чтоб он привел Клеаристу обратно, но тут ей вспомнились слюнявые губы служанки, ее голубое лицо, и к горлу волной прихлынуло отвращение.

Гикия долго колебалась между гневом и жалостью, но когда пришла к твердому решению простить бедняжку, усталость одолела Гикию, и она крепко уснула.

Клеаристе понадобилось немного времени, чтобы протрезвиться — на дворе ведь стояла зима, а зажигать жаровню в чулане для провинившихся не полагалось. Девушка закоченела.

Проснувшись, Клеариста сначала не поняла, где она, что с нею. Наступил уже вечер, но в каморке — слава богу — горел свет: добрый Тавр на свой страх и риск принес крохотную краснолаковую лампаду, вылепленную из глины в виде головы оленя.

До Клеаристы дошли пьяные крики гостей, переливчатые звуки песен, захлебывающиеся взвизги флейт, и служанка вспомнила Гикию и осознала свою вину.

Все пропало! Клеаристу охватил приступ стыда и отчаяния. Как она посмотрит теперь в глаза хозяйке?

Клеариста, хныча, расцарапала себе лицо, сорвала о шеи ниточку коралловых бус, рывком сняла с пальца золотое кольцо, подарок Гикии, и швырнула его в угол. Кольцо промелькнуло в сумраке крутящейся искрой, ударилось о стену, отскочило и куда-то укатилось.

Девушка опомнилась. Горе! Не хватало еще, чтобы кольцо потерялось. Она вскочила и принялась шарить по каморке, но кольца нигде не было. Беда!

Клеариста подняла и встряхнула циновку — от воздушной волны слабый язычок огня в светильнике пугливо затрепетал. Кольцо тонко звякнуло у ног, завертелось на месте и, дразняще помедлив, запало в глубокую щель меж толстыми досками пола. Едва Клеариста протянула к щели руку, светильник погас. Несчастье!

Оглушенная, подавленная случившимся, не в силах что-либо сообразить и предпринять, Клеариста неподвижно сидела над щелью и тупо прислушивалась к тому, как гулко стучит сердце.

Вот незадача! И надо же, чтоб все так получилось… Дура! На Клеаристу нашло покорное равнодушие безысходности. Теперь уж ничего не поделаешь.