— Зачем его держать на шее? Надо сбросить.

— Как? — встрепенулся Ламах. — Ты… ты предлагаешь продать рабов? Но кто их купит?

— Не продавать. Освободить.

— Где они возьмут денег на выкуп?

— Без выкупа.

— Что? — изумился старик. — Без… в-выкупа? Кто же будет пасти скот, пахать землю, выращивать урожай, давить гроздья?

Гикия задумалась.

Да, времена рабовладения прошли. Теперь не выгодно держать невольников. И к тому же они — люди… Их надо отпустить на свободу. Единственный выход из тупика. Отпустить, пока они, разъярившись, сами себя не отпустили. А это может случиться скоро. Нельзя забывать о Савмаке. Придет новый Савмак.

Но отец прав — кто будет работать?

— Не все рабы, которых мы освободим, уйдут на родину, — сказала она, сосредоточенно потирая лоб, — некоторые попали в неволю давно, еще в детстве. Другие родились здесь. Им некуда уйти. Отдай вольноотпущенникам часть земли, пусть они трудятся на ней, как прежде, но половину урожая берут себе. Половину будешь получать ты. Не будет надсмотрщика, не будет истрихиды — люди воспрянут духом. У них сразу появится желание работать. И урожай будет не такой скудный, как сейчас. Не морщься — это выгодней, чем почти ничего не иметь. Много ли проку от них сейчас? Сколько земельных наделов за городом пустует! Я видела. Из десяти усадеб восемь заброшены. Сердишься? Придумай-ка что-нибудь получше.

Ламах долго не мог произнести и слова. Так поразило старика предложение дочери. И когда он собрался заговорить, Гикия уже была готова услышать возражения, возмущенный отпор. Нелегко ломать привычное.

Но старик-то был не глуп. Необходимость есть необходимость. И он заявил с открытой такой, веселой даже сердечностью:

— Разве я осел, чтоб не соглашаться с тобой? Ты молодчина. Умней ты меня, дочка. Давай делай, как знаешь. Отпусти рабов. Ну, конечно, пока только часть. Посмотрим, что из этого выйдет. А? Правда, кое-кто зашумит в Херсонесе. Коттал, например. Ну, таких я заставлю умолкнуть, Главное, народ не станет шуметь: у бедноты рабов раз, два и обчелся. Они все приятели — вместе едят и пьют, не разберешь, где раб, где вольный. Голь, одним словом. Даже довольны будут, если отпустишь их друзей на свободу. Действуй.

Архонт облегченно засмеялся.

Гикия легла спать, очень довольная собой. Она считала, что совершила неслыханный подвиг. С одной стороны, она была права. Но с другой…

Дочь архонта не подозревала, что в эту ночь десятки, сотни, тысячи рабовладельцев в Херсонесе, Боспоре, Понте, Элладе, Египте, Риме и других странах не спали, ломая голову над той же мыслью — как вывести мир из тупика. Одни, подобно какому-нибудь Котталу, грызли себе руки от ярости и грозили непокорным рабам страшными; карами. Другие искали, как архонт Ламах, более мирных путей избавления от сегодняшних и грядущих бед.

Но как бы ни изворачивались, что б ни пытались они придумать, судьбы человечества зависели уже не от них.

Их мир одряхлел.

Пусть пройдет еще немало лет, пока он рухнет окончательно — их участь все равно решена. Приговор обсужден и подписан.

Рабы — молодая сила — готовились опрокинуть старый мир, чтоб построить новый, более справедливый.

…Наутро Гикия позвала к себе Аспатану. Он служил теперь в качестве привратника. Дочь Ламаха попросила его привести в город десять рабов, живших в усадьбе на берегу моря. Она отобрала самых изнуренных — тех, чьим трудом еле-еле держалось хозяйство архонта и кому больше всех доставалось тычков, горя и слез, — и отпустила их на волю.

Столь неожиданное для них избавление от плена рабы встретили по-разному.

— Свобода! — с веселой яростью, широко раскинув руки, кричал молодой скиф. — Я уйду домой, в родную степь! У меня опять появится шатер. Я буду пасти коней, сидеть вечером у костра. Буду есть вареную баранину — вкусную, жирную баранину! — пить кобылье молоко и слушать песню про черного жаворонка и пахучую траву полынь.

— Свобода? — угрюмо ворчал пожилой раб. — Зачем она теперь, когда от меня ничего человеческого не осталось? — И он, поворачиваясь из стороны в сторону, показывал дочери Ламаха следы кнута на костлявой спине, шрамы на боках, клеймо на оголенном лбу, вырванные ноздри и обрубки ушей.

Домой, в свои кочевья, решили направиться трое — два скифа и сармат, взятый в плен где-то на Танаисе; два земляка тавра собрались в горы — до их страны было рукой подать.

Половина же — те, кто давно обжился, а то и родился в Херсонесе, забыл родной язык и уже не нашел бы дороги на родину, — с большой радостью ухватилась за предложение Гикии: осесть на Ламаховой земле и, оставаясь в некоторой зависимости от архонта, выращивать урожай пшеницы, винограда и овощей исполу, не только для хозяина, но и для себя.

Они могли теперь обзавестись семьями, личным имуществом и утварью, продавать и покупать, есть, пить, одеваться и проводить свободное время по своему усмотрению. Никто не посмел бы их ударить.

Правда, они не могли уйти от господина по собственной воле, но все-таки это было уже не рабство в чистом виде.

К удивлению Гикии, не захотел покинуть хозяина и бывший надсмотрщик Аспатана — его она тоже решила освободить, чтобы избавиться от вечно торчащего перед глазами дикого облика. Тем более, что пользы от Аспатаны теперь не было почти никакой.

С тех пор, как изверга перевели из усадьбы в город, он охранял ту самую калитку в сторожевой башне, через которую овец и коз загоняли с полей прямо на скотный двор Ламаха.

— Куда я денусь? — Аспатана бросил на Гикию мутный взгляд исподлобья и отвел глаза в сторону. — Я здесь вырос… ел хлеб твоего отца… присоединюсь к ним, — он кивнул на товарищей, — жить не дадут. Позволь остаться на месте, что я сейчас занимаю.

Гикия посмотрела на него с неприязненной жалостью. Одинокий волк. От своих отбился и к чужим не пристал. А кто виноват, что он такой? Эллины. Аспатана принадлежал когда-то брату Коттала — богачу Харну, изгнанному из Херсонеса за то, что пытался захватить власть. При разделе его имущества Аспатана достался Ламаху… Гикия вздохнула и разрешила:

— Оставайся.

Знать бы ей, бедняге, какую мерзость затаил в душе этот негодяй.

Но сегодня ветер опасений и тревог обходил Гикию стороной. Напротив, она чувствовала горячий подъем, ликующую радость.

Решительный шаг сделан. Пусть Ламах, давая согласие на освобождение части рабов, преследует выгоду — какое дело ей, Гикии, до всяких там хозяйственных соображений?

Важно то, что она первая в Херсонесе, а может быть и во всей Тавриде, увидела в рабах своих ближних, облегчила, как умела, горькую участь людей.

Коттал: Терпенье, братья! Терпенье и ненависть! Скоро, может быть завтра, мы навсегда избавимся от насилия, чинимого над нами сворой худых, зловредных людишек, что зарятся на наше достояние. Вы слышали — безбожник Ламах освободил своих рабов? Преступление! Сегодня один из моих двуногих скотов потребовал, чтобы я отпустил его на волю… Смотрите, как быстро распространяется зараза! Ну, я показал ему свободу… Проклятье!

Держите оружие под рукой. Я жду условного знака со дня на день, с часу на час… Поднимемся — и никакой пощады! Никого не жалейте. Или они — или мы. Уничтожить! Залить улицы кровью! Сколько еще мучиться? Бей — и спасешься.

Помолимся же, братья, заступнице Деве. О многочтимая! Благослови доброе начинание, отними силу у наших врагов.

Резать, слышите вы? Резать!

За декаду до Леней — веселых зимних праздников в честь Диониса — из бухты Символов вновь прибыл раб, посланец боспорян.

Опять гости! И носит их черт в такую погоду. Ламах рассердился. На этот раз даже груда невиданных подарков не могла усмирить его ожесточение — он злился не столько потому, что боялся расходов на новое угощение, сколько потому, что очень и очень не доверял хитроумным землякам своего, разрази его гром, диковинного зятя.

Но что ты поделаешь? Боспоряне не совершили ничего зазорного, противного обычаю, — напротив, как и положено в таких случаях, они решили из чисто родственных чувств посетить близких, привезли богатые подарки; попробуй не принять их — вся Таврида с полным на то правом обвинит архонта в невежестве, грубости, недостатке гостеприимства.