— Как при чем? — изумился Сириск. — Разве ты не обязан тем, что живешь на свете, безвестным людям, мужчинам и женщинам, которые когда-то собрались вместе, отвоевали у диких зверей участок леса, расчистили его, вспахали землю, построили город, создали законы, отбили нападение враждебных племен, спасая от гибели твоих еще ползавших без штанов дедушек и бабушек, не будь которых, не было бы и тебя?

Разве только о себе заботились эти люди, работая день и ночь на полях, в садах и мастерских, споря на советах, смыкаясь в ряды и выступая в поход? Нет, стараясь улучшить свою жизнь, они думали и про тебя. Думали о тысячах Дионов. О своих потомках.

Во все, чем ты сейчас пользуешься, вложен ум и труд многих поколений. Труд народа. Народ, объединившийся в государство, — опора человека. Запомни, человек без народа, без государства — пыль.

Что получилось бы, если народ Херсонеса взял вдруг и разбрелся кто куда? Через месяц никого не останется — одних зарежут скифы, других волки задерут. Человек, если он не сплошной дурак, обязан помнить: он потому и человек, что живет среди людей.

Есть у нас такие — себя считают чуть ли не за богов, а других — за скот. Пекутся лишь о собственном благе. Остальных угнетают. А на что они годятся сами по себе? Мразь. Я убивал бы таких, как бешеных собак.

Дион молчал.

Старик любит вести заумные беседы о долге человека и прочих невыносимо скучных вещах.

Горазд поговорить, когда в ударе. Смолоду, видишь ты, пока еще жил в достатке, учился в Херсонесе ораторскому искусству. Да и потом, на сходках общины и народных собраниях, понаторел в красивой речи — вон как ловко управляется со словами, лепит фразы, как матушка хлебцы. Это — его слабость.

Дион привык к ней, поэтому наставления отца давно не трогали юношу. Тем более не задели сейчас, когда Дион был весь наполнен своей горькой заботой. Он пропустил слова мудрого старика мимо ушей.

— К тому же, — добавил Сириек, поворачивая лодку к берегу, — ведь Гикия не одна на свете. Была бы шея цела, ярмо найдется. Отыщем тебе невесту не хуже Ламаховой дочери. Не горюй.

«Хорошо тебе болтать, что вздумается, — мысленно сказал Дион с неприязнью. — Огрубел, зачерствел, вот и кажется старику, будто все на свете чепуха, кроме дурацкого гражданского долга. Посидел бы в моей шкуре хоть час — сам завыл бы, как пес».

Не получив ответа, Сириск укоризненно покачал головой.

Не удался сын. Нет, не удался. Не ожидал керкинитидец, что отпрыск вырастет такой дрянью. Весь в мать. Старуха Эвридика тоже молола всю жизнь вздор, бесилась из-за пустяков, чуть ли не вешалась от зависти, если кому-нибудь из соседей везло.

Бережливость — хорошее дело. Но плохо, когда превращается в дурную страсть. В жадность до озверения. В охоту загрести все добро на земле под себя — загрести и никому не давать. За богатством не угонишься, и не стоит надрываться, терять человеческое достоинство из-за лишних чашек или плошек.

Ведь этот Дион — он потому и убивается, что не удалось заполучить Гикию в собственность.

Не от любви плачет — самолюбие хозяина вещей в нем оскорблено, хотя он и сам этого не понимает.

Откуда понять? Ничего не понять человеку, который стремится только к тому, чтобы удовлетворить свою прихоть, хочет плясать лишь под собственную дудку, который желает, чтобы и другие плясали под его дудку, и даже не способен задуматься — понравится ли кому-нибудь подобная музыка.

Будь у него душа пошире — не скулил бы, точно щенок, подумал бы о мужском достоинстве, легче перенес бы горе.

«И все же, — Сириск, причаливая лодку, сокрушенно вздохнул, — велика, должно быть, сила Эрота, если он доводит человека до такого безмозглого состояния. Надо иметь железную твердость духа, чтобы выдернуть из печени острую стрелу зловредного божка…»

Новая встреча с Дионом расстроила Гикию.

Молодая женщина догадывалась, что керкинитидец страдает и в этом повинна она, дочь Ламаха.

Ей было совестно — ведь Гикия причинила кому-то горе. Но, поразмыслив, херсонеситка успокоилась. Ни словом, ни делом она не давала Диону повода для далеко идущих желаний. Пусть не влюбляется в незнакомых женщин. У дочери Ламаха была своя тяжкая забота — Орест, и она быстро забыла о Дионе.

Кузнец Ксанф так настойчиво приглашал Гикию в гости, что она решилась, наконец, повести к ним Ореста.

За себя Гикия не беспокоилась — она не раз бывала у Ксанфа, так же как и у гончара Психариона или красильщика Анаксагора, но вот Орест… понравится ли ему Ксанф, и понравится ли кузнецу Орест?

— Садитесь, гости. Добро пожаловать, — сказал Ксанф так спокойно и просто, будто только тем и занимался всю жизнь, что принимал в своем убогом жилище боспорских и прочих царевичей.

Орест отметил про себя, что херсонесит, даже самый бедный — горд, исполнен чувства собственного достоинства, свободен духом, уважает себя и других. Не то, что в Пантикапее, где чернь забита, озлоблена, запугана, недоброжелательна, откровенно-враждебна или, еще хуже, трусливо-угодлива. В этом он убедился не только на примере Ксанфа. Большинство жителей города держалось уверенно без чванства и приветливо без подобострастия.

Удивило Ореста и другое — в доме Ксанфа вся семья сидела при гостях за одним столом, тогда как, по обычаю, женщинам и детям полагалось с приходом посторонних прятаться на отведенной им половине.

Орест увидел открытый лик пожилой жены кузнеца — матушки Метротимы и круглое, чуть скуластое, с длинным, узким разрезом глаз, приподнятых к вискам, лицо дочери Ксанфа — пятнадцатилетней Астро, умевшей не хуже придворных красавиц Пантикапея ласково извиваться и дарить мужчин заманчивой улыбкой.

Женщины и дети вольно сидели у низкого стола, уставленного глиняными блюдами со скромным угощением, и весело болтали кому о чем вздумается. Здесь не очень-то чинились. В бедняцкой семье мужчины и женщины несли равную долю в трудовых затратах по хозяйству, поэтому были равны между собой.

Кроме Ореста с Гикией, в гости к кузнецу пришел скиф Дато, недавно выкупившийся из неволи, со своей женой — тонкой и смуглой Ситрафарной.

— Мой сосед, шерстобит, — пояснил Ксанф и, перехватив удивленный взгляд Ореста, усмехнулся: в диковинку, что эллин и скиф дружат? — Мне все равно, хоть скиф, хоть тавр. Лишь бы хороший человек был. Это у господ считают иноплеменных за варваров. Да и не только у господ — у нас, в Херсонесе, глядишь: эллинишко весь ободранный и сопливый, плюнуть не на что, а туда же, встретит азиата — нос воротит. Ну, я не такой… Я и сам не полный грек — прапрадед с Таврских гор спустился. Среди херсонеситов хоть редко, да встречаются люди, которые происходят от тавров — говорят, на месте нашего города прихода эллинов стояло туземное поселение. Пусть немного, да подмешалось таврской крови.

Да и кто может сказать про себя: «Я чистокровный эллин» или «Я чистокровный скиф»? Вот ты, я слышал, дорогой гость, только наполовину грек, правда? А посмотри на мою дочь Астро — ни дать, ни взять предка ее матери занесло сюда с самых Рифейских гор.

Мы говорим, например, — тавры. А они ведь из киммерийцев, обитавших тут до скифского нашествия, а киммерийцы — те же фракийцы. Фракийцы — македонянам близкая родня, македоняне — все равно, что эллины. Вот и толкуй, что эллины и тавры — чужие.

Да и не в крови дело. Эфиоп тоже человек, хоть он и далеко от эллина. Все — люди, и это главное. Эй, Кунхас! Хватит тебе возиться на кухне. Неси вино.

Из тесного двора в низенькую комнату, где сидели гости, вошел с кувшином в руках, черных от несмываемой копоти, рослый, чуть рыжеватый, голубоглазый парень в такой же, как у Ксанфа, простой, но чистой одежде.

Что-то в его лице — или особенный разрез глаз, или слишком крючковатый нос — выдавали не грека. Парень был так высок, что ему пришлось пригнуться.

Он протянул руку, подавая кувшин Ксанфу. Короткий рукав его хитона задрался, и Орест увидел на мощном белом плече клеймо в виде маленького треугольника и рядом — черное «К».