Гикия и сама была озадачена — она говорит так разумно и складно! Никогда не приходилось беседовать о подобных делах. Оказывается, она немало знает.

Они вышли из города и спустились в гавань.

На рынке было немного людей: пятнадцать-двадцать местных скифов и тавров, пригнавших овец и коз — обменять на вино, рыбу, глиняную посуду, зелень, да несколько десятков старых греков, вынесших башмаки, поношенную одежду, горшки, мотыги, серпы и прочую мелочь.

Веселей товар был у более многочисленных рыбаков: кефаль, скумбрия, хамса, сельдь, белуга, осетр, ставрида, судак, морской петух — рыба с большой головой, широкими, словно крылья, грудными плавниками черного цвета и гребнем на спине; морской черт с бугристым черепом, огромной зубастой пастью и выдвинутой вперед нижней губой, весь красный, сужающийся к хвосту; морская собачка — диковинная рыбешка, похожая на мохнатого щенка.

Настоящая торговля начнется ранней осенью, когда на горных лугах подрастут ягнята, скифы снимут урожай пшеницы, ячменя, ржи, гороха, чечевицы, тавры остригут коз и зарежут быков, херсонеситы завалят рынок грудами крупных виноградных гроздьев, красных яблок, медовых груш, сладких фиг, сочных персиков, терпких маслин, граната, ореха.

В бухте покачивалось на легкой волне пять-шесть круглобоких торговых кораблей. Матросы грузили в трюмы связки кож, шерсть, громадные, выше человеческого роста, глиняные сосуды с маринованной рыбой, солью, укладывали на берегу черепицу, куски мрамора, мешки с посудой и тканью.

— Тут купцы из Гераклеи, Синопы, с островов Эгейского моря, — пояснила Гикия, окидывая гавань разгоревшимися глазами. — Товары идут к порогам Борисфена, на Крит и в Афины. Но, говорят, лет сто назад торговля в Херсонесе шла гораздо лучше, иноземным судам было тесно в этой большой бухте.

— Понравился тебе Херсонес? — спросила женщина, когда они, закончив осмотр города, возвращались домой.

— Т-тесно. — Орест вытер ладонью потное лицо. — Душно. Улей, а не город. И как в этих конурках умещаются двадцать тысяч человек?..

Сын Раматавы был отчасти прав — Херсонес был довольно мал для столь известного города и тесноват. На небольшом мысе сгрудились, налезая один на другой, шесть тысяч домов, и все же такое краткое, далеко не полное и не очень-то лестное мнение о Херсонесе ему внушили не действительные недостатки города, а собственное плохое настроение.

Гикия поняла это и оскорбилась. Что? Город, который вырастил Гикию, не пришелся по душе… не понравился… Кому же? Она не могла подобрать нужного слова. Как назвать человека, которого любишь, но сердишься на него? Все-таки она ответила бы ему резкой отповедью, если б вдруг не заметила Диона.

Керкинитидец, наклонившись, ополаскивал в бассейне лицо. Увидев Гикию, он уронил руки и выпрямился. Вода, сверкая на солнце, струилась по заострившемуся носу, по темным ввалившимся щекам, и дочери Ламаха показалось, что юнец плачет.

Сириск ругал сына всю дорогу.

— Болван! — ярился старик, шлепая по воде кормовым веслом. — Щенок! До чего довел себя из-за бабы. Неужели женщина стоит того, чтоб по ней так убиваться? А я-то думал, что он и впрямь болен. Тьфу!

После сегодняшней встречи с Гикией окаменевшее от горя сердце Диона отмякло. Он рыдал в голос, не стесняясь отца, захлебывался, давился слезами, рвал волосы, душил себя, чтобы прекратить безудержный плач. Но все бесполезно. Слезы брызгали из покрасневших, опухших глаз еще сильней, прямо как вода из фонтана.

Дион сам, пожалуй, не понимал, отчего плачет. Допустим, он не мог жить без дочери Ламаха. Но, во-первых, Гикия не подавала ему никаких надежд, обманувшись в которых, Дион был бы вправе голосить, как безутешная вдова.

Во-вторых, он ведь не сделал ни одной попытки заговорить, сблизиться с Гикией, открыть ей чувства. Не дарил женщине яблок, цветов, отрезанных локонов, не возлагал красочных венков у двери возлюбленной, не пел ей ночью ласковых песен.

Более того, случись ему остаться с дочерью Ламаха наедине, он лишь дрожал бы, не в силах промямлить и полслова. А потом удрал бы, красный от стыда и смущения, и минута позора, может быть, излечила его от напасти. Но Дион умел только плакать.

— Тряпка! — произнес старик с презрением и брезгливо сплюнул. — Ну, долго ты еще будешь хныкать? Выкинь дурь из головы! Дома накопилась куча работы. Поболтался — и хватит. Пора за дело приниматься.

— Будь она проклята, работа! — злобно крикнул Дион, вымещая любовную неудачу на серобородом старике. — Не хочу больше копаться в навозе.

— Вот как? — Сириск потемнел от гнева. — Думаешь, я тебя сто лет буду кормить, бездельник?

— Не корми! — огрызнулся Дион и шумно высморкался.

— С голоду подохнешь, — проговорил отец насмешливо. Юнец ответил с отчаянной решимостью:

— Пусть! Я и сам хочу умереть. Нырну сейчас в море — и конец.

И он сделал резкое движение, словно хотел броситься за борт.

— Сидеть!! — завопил обмерший от страха Сириск. — На место, дурак! Вот хвачу веслом по глупой башке — погляжу тогда, как ты подпрыгнешь. Вы посмотрите на него, а? Совсем ума лишился.

Колени старика мелко тряслись. Он с трудом переводил дух. Остолоп и впрямь может утопиться. Старикам, конечно, наплевать на какие-то там чувства. Но молодежь… Любовь — штука тонкая. Значит, она очень уж важна для него, если Дион так близко к сердцу принимает эту чепуху. Надо с ним помягче.

Сириск сказал примирительно:,

— Не горячись, сынок. Я понимаю: страсть и все такое… Вещь хрупкая. — Старик покрутил корявыми пальцами, как бы ощупывая золотую сережку. — Сам когда-то вздыхал по твоей мамаше, чтоб ей пропа… Тьфу! — это я так, к слову пришлось — очень уж зловредная женщина, языкастая. Ну, ничего — в свое-то время она мне приглянулась.

Но я не собирался из-за нее топиться… Потяни-ка за веревку, парус, видишь, перекосило. Зачем топиться?. Кто любит — тому надо жить да жить.

Я, когда собирался на твоей матушке жениться, день и ночь в поле и на винограднике пропадал, камни весом в медимн[16] ворочал, словно пустые горшки. Эта самая любовь мне силу прибавляла. Я из кожи лез, чтоб мой виноград был во сто раз лучше, чем у других, чтоб пшеница раньше, чем у всех, заколосилась — все хотел невесте понравиться. Чтоб она, видишь ли, гордилась мной, хвалила меня среди девушек, когда они собираются с кувшинами у ручья. А ты, сынок, от работы отлыниваешь. Нехорошо.

— Ты все перепутал, отец, — угрюмо сказал Дион. Он как-будто успокоился. Но это только казалось — слезы высохли, зато в груди опять проснулась глухая, убийственно-тяжкая ноющая боль. — Матушка тебя тоже любила. Ты знал, что она станет твоей женой. Значит, было из-за чего стараться. А мне… а Гикия… — Дион безнадежно махнул рукой.

— Мда… Тебе, конечно, трудней приходится, — согласился Сириек, удивляясь своему благодушию. Разве отцу с сыном не зазорно толковать о таких вещах? — Но… все равно, не стоит вешать голову! Тем более — топиться. Ты пойми… Любовь, конечно, великое дело. Но любовь — еще не все.

Ведь мужчина рождается не только для того, чтобы обниматься с женщиной и плодить детей. У него много других важных обязанностей. Понимаешь? У него — родители, которые дали ему жизнь, вскормили его, взрастили, не щадя себя, и он должен обеспечить им безбедную старость. У него — соседи, оказывающие ему помощь в беде, и он должен выручать их в свою очередь.

Человек принадлежит не только себе и своей семье — он принадлежит родной общине, государству, наконец.

Служить общине, государству — долг каждого живого человека, долг гражданина. Уклониться от выполнения гражданского долга — все равно, что бежать с поля битвы. Не этому ли тебя учили в школе?

— Родная община! — Дион уничтожающе фыркнул. — Государство! Что они для меня сделали такое, чтобы я из-за них надрывался? Разве они пашут наш участок, подвязывают кусты на винограднике? Я ем то, что добываю собственной рукой. При чем тут государство? Оно само от моих трудов кормится.

вернуться

16

Греческая мера емкости и веса — 52,5 килограмма.