Ее проворные, охочие до труда руки делали все это привычное размеренно и споро.

Она погрузилась в работу, чтобы не думать. И не могла. Все делалось будто само собой. И сами собой тянулись грустные думы.

Ей вспомнился последний разговор с Семеновым. Она пожаловалась, что грустно ей что-то в последние дни, плакать хочется.

— Не решила? — тихо, понимающе спросил Николай Иванович. — Надо решать, Михайловна, надо.

— Не могу… Коля, милый, не могу, — сказала она тогда. — Отпустишь одного — другого обидишь… На всю жизнь. Обоих люблю, обоих жалко… Остаться одной? Страшно… Новый-то дом покажется могилой.

— Жени… Алексея на сегодняшний день, — задумчиво предложил Николай.

Анну Михайловну так и передернуло.

— Да знаешь ли, с кем он хороводится?.. Отец — пройдоха ласковая. Что он в колхозе натворил, забыл? Отсидится в тюрьме, ну, как сюда пожалует… Сва-ат! Избави бог.

Семенов помолчал, покашливая.

— Дочь за отца не ответчица.

— Знаю, Коля, знаю, — горячо и сердито сказала Анна Михайловна. — Не лежит мое сердце, и все тут… Вот Настя твоя по душе, скажу прямо, — добавила она, усмехаясь и чувствуя, как на сердце отлегает. — Точно я сама в молодости… Видать, породнимся.

— Мы и так родные, — сказал Семенов.

«Верно, — думала сейчас Анна Михайлова. — Вся моя жизнь, как не стало Леши, с Семеновым прошла. Сколько пережито… А такого вот не бывало… Что же делать мне, господи?!»

Все кругом говорило о сыновьях. Анна Михайловна брала скалку, и память подсказывала — скалку делал Леня, приметив, что старая плохо раскатывает тесто. Он строгал скалку целый вечер, шлифовал стеклом и обрезал палец. Она, мать, бранила его, а сын, как всегда, усердно точил и скоблил, пока березовый кругляш не превратился в настоящую, словно купленную на ярмарке, скалку. Вот и полочка на кухне сделана его руками. А помойное ведро выкрасил Миша зеленой масляной краской. И кто же, как не баловник Мишка, закрутил эту новенькую алюминиевую ложку штопором. Вот у тарелки с розовой каемочкой Леня отбил ненароком край…

Все эти знаки сыновней заботы и баловства трогали ее и мучили.

И снова закипело ее сердце.

Хоть бы одно слово сказали, дескать, посоветуй, мама, как быть. Так нет, молчат при ней, притворяются, а тайком грызутся, разве она не видит?.. Да, может, она и посоветовала бы, может, и спору никакого не было бы.

Часы пробили восемь. Анна Михайловна подсыпала в самовар горячих углей. Наскоро прибралась в избе и пошла будить сыновей.

В прирубе стоял холодный полумрак. Свет робко пробивался в щели ставня. Белесые прутики света лежали на полу, точно оброненные из веника.

Сыновья спали крепко. Ватное одеяло они сбили в ноги и, жаркие, молодые, в одинаковых оранжевых майках и синих трусах, не чувствовали холода. Каменной глыбой возвышался на кровати Алексей. Он лежал на боку, лицом к краю, обняв могучей рукой изголовье. Русый вихор свисал ему на щеку. Михаил, прижатый к стене, спал на животе, зарыв кудрявую голову в подушку.

Затаив дыхание, Анна Михайловна долго стояла у кровати. И видела она темный чулан, скрипучие козелки и доски, и себя, вот так же лежащую у стенки, и мужа, спавшего на боку. Русый мягкий вихор, отлетев, щекотал ей щеку. И еще мнилась зыбка и в ней два горластых человечка. Неужели это они, крохотные, беззащитные, нахрапывают сейчас, и полуторная кровать мала им? Неужели им принадлежат эти добрые, как бугры, плечи и груди, эти мускулистые ноги, эти ладони, широченные, словно лопухи? Да когда же они выросли? Кто выкормил их, таких богатырей?

Она застенчиво оглядела себя, маленькую, высохшую.

И как-то в первый раз по-настоящему поняла свое счастье.

— Ребята, — тихо позвала Анна Михайловна. — Вставайте… пора.

— Встаю, — пробормотал Алексей. — Сейчас встаю… — Повернулся на спину и захрапел.

Анна Михайловна присела на краешек постели, бережно оправила простыню. Она смотрела на свое счастье и не могла досыта насмотреться. Счастье ее было не в том, что она жила богато, в новой избе (на то и колхоз, так живут все, кто честно трудится); счастье ее, матери, было в том, что она вырастила этих двух парней и, повторяя ее и мужа, сыновья продолжали их жизнь. И не гуменная тропа пролегла в жизни для ее ребят, — пролегла большая дорога, прямая, светлая.

Может быть, она, мать, скоро умрет, ей не страшно потому, что будут жить ее сыновья; будут жить и глядеть на мир ее глазами, радоваться ее сердцем, кипеть ее кровью. Так могла ли она, мать, стать сама себе поперек дороги?

Ей показалось — она нашла ответ на вопрос, который ее мучил.

И тут же заколебалась. Смешанное чувство гордости и обиды опять охватило ее.

— Да встанете ли вы, лежебоки? Вот я вас!.. — закричала сердито Анна Михайловна, стаскивая одеяло.

— А лепешек напекла? — спросил Михаил ясным голосом, точно он и не спал.

— Раскрывай рот шире.

— Есть раскрывать рот шире… По-одъе-ом! — гаркнул он в ухо брату, как мячик перелетая через него, и коренастый крепыш вытянулся перед матерью: — Товарищ командир, разрешите доложить… за время моего сна никаких происшествий не случилось.

— Отстань, артист! — отмахнулась Анна Михайловна.

Алексей, поднявшись, открыл одной рукой тяжелый ставень, распахнул окно. Свет хлынул в прируб. От пола до потолка вырос и закружился пыльный солнечный столбик. В углу вспыхнули зеркальные крылья велосипедов, и зайчики метнулись от них и запрыгали на стене. Из окна видно было, как за шоссейной дорогой расстилались поля. Поднятая зябь дымила паром, блестела на солнце зелень молодых озимей. Поля убегали к лесу, и на желто-оранжево-багряной кайме его могуче и сурово проступали темные, почти синие купола елок и сосен.

— Погодка… Только зябь и пахать, — прогудел Алексей, сгибая спину и по пояс высовываясь в окно.

— Спи больше, зябь-то и вспашется, — насмешливо отозвалась мать, прибирая постель.

— Отчего же не поспать? Поспать можно, ежели план выполнен, — сказал Алексей, взглянув на распахнутое приволье зяби. Он выпрямился, потянулся, и что-то сочно хрустнуло у него в суставах. — В колхозе «Заветы Ильича» просили подсобить. Кажется, не успею.

— Не горюй, братан, — подскочив, Михаил шлепнул его ладошкой по коричневому плечу. — Зябь не Лиза, от тебя не убежит. На будущий год напашешься досыта.

— Кто знает…

— Я знаю.

— Да ну?

Они взглянули друг другу в глаза и рассмеялись.

XXVII

В трусах и майках сыновья пошли на улицу. Анна Михайловна видела из распахнутого окна, как Михаил притащил из колодца студеной воды.

— Прикажете освежить? Тройным или цветочным? — вкрадчиво спросил Михаил и выплеснул ковш брату на голову.

— Мишка, не балуй! — сказал Алексей, жмурясь и фыркая мыльной пеной. — Лей на ладони.

— Слушаюсь.

Ледяная вода окатила Алексееву спину.

— Мишка, хватит!

— Ну, хватит так хватит, — согласился Михаил и, почерпнув полный ковш, плеснул брату на лицо и на грудь.

Алексей сграбастал брата, не торопясь пригнул к земле и так же медленно и старательно, точно выполняя серьезное дело, облил из ведра.

— Бр-рр… — Михаил приплясывал в луже. — Черт медвежий… я тебя ковшом, а ты из ведра! Воспаление легких можно заработать. Или тебе это на руку?

— Ну еще бы! — усмехнулся Алексей и стал серьезным.

Вытирая мохнатым полотенцем короткую красную шею, он исподлобья взглянул на брата.

— Миша, последний раз прошу… уступи… — глухо проговорил он.

Михаил молчал… Легкая, зыбкая тень набежала на его мокрое подвижное лицо. Он тряхнул кудрявой головой, морщась, провел по лицу тыльной стороной ладони, будто стирая эту тень, улыбнулся и снова вошел в привычную для себя роль.

— Уступи… — просяще повторил брат.

— Пожалуйста, пожалуйста! — Михаил расшаркался, освобождая дорогу к крыльцу. — Семафор открыт, путь к лепешкам свободен.

— Не треплись! — сказал Алексей. На его бронзовом нахмуренном лице медленно проступали багряные пятна. — Ты знаешь, о чем я говорю…