Изменить стиль страницы

Тогдашний опыт осквернил ее руки, отныне бесповоротно испорченные. Постепенно, частями, все ее тело подверглось такой же порче — обезболенное, онемевшее. Вся беда именно в этой оцепенелости, не в стыде, как думает Хэл, не в позоре. Единственно позорным было то, что Хлоя, в отличие от Колена, от этого не умерла. Что ее тело еще продолжает функционировать: может ходить, говорить, улыбаться, сжимать руки, одеваться и раздеваться, заниматься любовью, даже зачать ребенка, родить, кормить грудью… это и впрямь непристойно теперь, когда для нее все не в счет, ничто ее не трогает, так мало в ней осталось живого.)

— Все в порядке? — шепчет ей Хэл, когда она подходит к нему. Хлоя пожимает плечами, кивает, но возводит глаза к потолку, как бы говоря: ах, этот старый недоумок… — Ты, наверно, устала, — говорит Хэл голосом, полным любви и отеческой заботливости. — Главное, не принуждай себя оставаться здесь через силу. Ты можешь уйти спать, когда пожелаешь. Никто тебя за это не осудит. Каждому понятно, что кормящая мать…

Хлоя вновь пожимает плечами, на сей раз досадливо, лишь бы отделаться от него. Она опять забивается в угол дивана и погружает взгляд в разноцветные кольчатые переплетения коврового узора.

А выглядит она все-таки усталой, думает Хэл; и верно, лицо Хлои бледно, черты заострились, под глазами круги. Тяжело плюхнувшись рядом, он обнимает ее за плечи жестом доброго медведя-защитника, но она снова отталкивает его.

— Это альбом с фотографиями? — спрашивает Чарльз, беря с палочки под крышкой низенького стола толстую папку. — Можно посмотреть?

Он никогда не мог устоять перед такими альбомами, хотя знал, что фотографии лгут. (Например, от их путешествия в Долину Памятников осталось фото, изображающее его стоящим перед знаменитой скалой Рукавицы: под каждой рукой по сыну, на физиономии ослепительная ухмылка… Щелк-щелк.)

— Валяй, — говорит Шон. — Это старье, шестидесятые годы. Я его раскопал, когда маму отвезли в тот… «дом», подумал, может, это подстегнет ее память.

— И как, получилось?

— Да нет. Она в своем пути вспять тогда уже дошла до сороковых.

Само собой, думает Бет. Ведь микроскопические кровоизлияния, характерные для болезни Альцгеймера, наступают в обратном порядке по отношению к миелинизации нервной системы. Сначала они поражают риненцефалон, потом лимбическую систему и, наконец, кору головного мозга, в то время как у растущего ребенка сперва развивается кора, потом лимбическая система и в последнюю очередь риненцефалон. Ты так и не узнал всего этого, папа, говорит она себе. Когда ты умер, медицина делала лишь самые первые шаги в изучении природы старческого слабоумия… Ах! Как бы ты упивался этими новыми открытиями! Какие волнующие разговоры у нас были бы! Тебя всегда привлекали, будоражили те области, где граница между телом и душой размыта… И в самом деле, что может быть увлекательнее, чем разрушение личности бета-амилоидными бляшками?

— Кто это? — спрашивает Чарльз.

— А, это… мой… гм… полагаю, что это мой третий отчим. Мортимер, да, так его звали. Шелковистые усы, толстые мягкие губы… Он все докучал мне поцелуями, чтобы снискать благосклонность мамы. К тому же он просто невообразимо портил воздух. Настоящий воинский перд, достойный сержанта-инструктора. Каждое утро после завтрака: тра-та-та-та, смир-рно!

— Ха-ха. А здесь тебе сколько, лет десять?

— Нет… Это, кажется, в шестьдесят шестом? Мне сравнялось тринадцать. Какой я хиляк, а?

Пока мужчины разглядывают фотографии маленького Шона и его юной родительницы, Кэти созерцает их склоненные головы. У всех, за исключением Чарльза, волосы сивые, если не сплошь седые, или редкие, лбы испещрены пятнышками, вены на руках вздуты… Боже мой, у Шона даже старческие веснушки уже проступают! И как у него руки дрожат, когда он переворачивает страницы… Ах, Дэвид, мой дорогой, эти фотоальбомы…

(Что я заметила сначала, спрашивает она себя, шум или запах? Думаю, что шум. Моему мозгу наверняка удалось заблокироваться, не воспринять запаха до того мгновения, пока он не хлынул в коридор, в нескольких шагах от двери комнаты Дэвида. Но не воспринять лая Клеопатры не было никакой возможности. Собаку красивого рыжего лабрадора — они подарили Дэвиду много лет назад, когда прибыли в Новую Англию. Теперь уже старая, полуслепая, Клео явно была вне себя, ее неистовый, яростный лай ужаснул Кэти. Но вместе с ужасом шевельнулось другое чувство… то, в чем невозможно признаться, — облегчение. Да, шагая вверх по лестнице, она не переставала наблюдать за собой изнутри; она с предельной ясностью замечала щели и трещины каждой деревянной ступеньки, видела свои собственные ноги в сандалиях и то, что на ногте большого пальца правой ноги отшелушился кусочек лака, а про себя твердила: «Вот и все. Вот и все». Сердце колотилось, и она заметила ритмическое расхождение между его ударами и неумолкающим лаем Клеопатры, их темп не был одинаковым, но они регулярно совпадали… словно «тик-так» двух будильников в одной комнате, давно, в те времена, когда Кэти была маленькой, а будильники еще тикали… Потом к этим двум ритмам подметался третий, более стремительный: это Лео стучал в дверь. Но Кэти уже твердо знала: он может сколько угодно стучать, колотить в дверь ногами, дубасить изо всех сил, Дэвид не выйдет, чтобы им открыть. Ей хотелось сказать мужу: «Он мертв, мой ангел», — голос ее прозвучал бы убедительно и трезво… но она не смела произнести эти слова, боялась потрясти его, увидеть, как он побледнеет, пошатнется, безудержно зарыдает. Он мертв, мой ангел, — теперь, зная это, она хотела уберечь Лео от такого знания. Для него это будет страшным ударом, говорила она себе. Но сама она испытывала… что же это было? да, непонятное, не поддающееся описанию, но безусловное облегчение. Что-то вроде освобождения. Этому конец, говорила она себе, между тем как Леонид, перестав барабанить в дверь, стал толкать ее плечом. Теперь всё позади, думала она, а дешевый замок отскочил, дверь внезапно распахнулась внутрь, Клеопатра запрыгала вокруг них с истошным лаем, как безумная. «Все хорошо, моя милая, все хорошо», — бормотала Кэти. Она погладила собаку, чтобы ее успокоить, а сама торжественно внушала себе: «Сейчас ты должна повернуться и посмотреть на кровать, и тогда твои глаза увидят безжизненное тело твоего сына» — все это в одно мгновение, — но прежде чем она успела додумать мысль, Леонид издал гортанный вопль, рывком вытолкнул ее из комнаты и притиснул к грязной желтовато-коричневой стене коридора; он дрожал всем телом, потом отвернулся, и его вырвало. Собака, на шатких лапах топчась возле них, больше не лаяла, но как-то по-заячьи верещала да поскуливала, путаясь в ногах, мешая двигаться вперед, даже если они отныне перестали понимать, что значит это слово — «вперед», куда им двигаться начиная с сегодняшнего дня, к чему, зачем.)

— Гляди-ка, твоя мама недурно смотрелась в бикини!

Какое ослепительное чудо, думает Патриция. Ей, загипнотизированной танцем световых бликов на бокалах с шампанским, опять вспомнились церковные витражи. Я всегда, даже ребенком, любила все, что блестит и переливается, вроде тех маленьких разноцветных мельничек, можно купить такую на ярмарке, и она потом будет крутиться на ветру, и мажоретки мне нравились, их тросточки, вертятся с такой скоростью, что виден только туманный круг, и цирковые акробаты, их невесомые тела рассекают воздух, превращаясь в звезды, в цифры, в чисто геометрические фигуры… А еще бриллиантовые диадемы, мерцающие жемчужины, драгоценные камни, искрящиеся сланцы. И сами эти слова тоже люблю — «блестеть», «сверкать». И слово «блеск».

— Ну, вот. Эти сделаны в то лето, которое мы провели в Вермонте, изображая нормальную американскую семью, по всем статьям здоровую. Нас туда затащил Джек, мой второй отчим. До крайности нервный субъект, Джек этот. Ногти так грыз, что догрызал до крови. Из кожи вон лез, силился научить меня рыбачить, охотиться и ругаться, любой ценой хотел сделать из меня мужчину. Его выводило из себя, что я читаю, да к тому же поэзию. Полнейший псих.