Изменить стиль страницы

В саду, возле темного входа в бункер, меня встретил мой родственник Фегелеяйн, по бесконечной винтовой лестнице из кованого железа он проводил меня до самого нижнего этажа, на пятьдесят ступенек под землю. Известие о смерти Рузвельта, полученное пару дней назад, похоже, внушило всем обитателям подземелья надежду на благополучный исход; но я почувствовала, что в моем появлении они прочитали начало конца: я пришла умереть вместе с фюрером. Но не только для этого. До того как все закончится, я обязательно должна узнать, что на самом деле случилось с Зигги и почему.

Ади обрадовался, когда меня увидел, но тут же приказал мне немедленно возвращаться на гору. Когда я отказалась, он был растроган; только посмотрел на меня и ничего не сказал. Уголок рта у него был измазан в шоколаде, я вытерла его своим носовым платком.

17. IV.45

Сегодня снова не удалось поговорить с ним с глазу на глаз. За прошедшие месяцы он на целые годы постарел, волосы его почти поседели, он ходит сгорбившись, кожа на лице серая, глаза потухли, голос хриплый, левая рука у него трясется, и он волочит ногу. Я едва могу поверить, что это тот самый человек, с которым я познакомилась несколько лет назад, — но оно и понятно, ведь у него столько забот, кто все это выдержит? Он даже не замечает жирных пятен у себя на галстуке и на своей форме — такое раньше и представить себе было нельзя. Дни напролет в соседней комнате он совещается со своими генералами, прерывается, лишь когда приходит доктор Морель и накачивает его разными инъекциями и таблетками. Мой приезд совпал с началом масштабного наступления русских — я словно это предчувствовала. Бомбардировки, кажется, закончились; Геббельс говорит, что англичане и американцы предоставили завершить дело русским. А сами перебрались к югу, ближе к Оберзальцбергу; они что-то знают про «крепость в Альпах» и, похоже, думают, что там укрылась огромная армия фанатиков национал-социалистов, но все это чушь, солдат там не больше чем один охранный батальон. А на нас тем временем надвигается, словно поток лавы с Везувия, сто тысяч Иванов. После этого от Берлина останется не больше, чем от Помпеи после извержения.

Все более-менее хорошие вещи из моих комнат в канцелярии я распорядилась доставить вниз и обустроила как могла три свои комнатушки, в том числе для Штази и Негуса. Сделать это не так просто среди бетонных стен и без дневного света; но в конце концов это не важно, долго это не протянется. Я безмерно счастлива, что нахожусь сейчас рядом с моим бедным Ади. Все без исключения, Геринг, Гиммлер, Риббентроп, все, кроме Геббельса, пытаются убедить его оставить Берлин, пока это еще возможно, и продолжить борьбу с Оберзальцберга или, если потребуется, бежать на Ближний Восток; но они не знают Ади, если так говорят. Он тверд в своем решении: пусть все уедут, он останется здесь. Он единственный по-прежнему верен себе и думает о своем месте в истории.

Во второй половине дня ходили со Шпеером на последний концерт Берлинского филармонического оркестра. На мне было мое роскошное манто из чернобурки, наверное, я надевала его в последний раз. Где-то далеко, на востоке слышался приглушенный рокот приближающегося фронта. Когда мы ехали в машине, он сказал, что распорядился заменить первый номер концерта, бетховенскую увертюру к «Эгмонту», на вагнеровский финал из «Сумерек богов», это когда в заключительной части гибнут боги в полыхающей Валгалле. Еще он рассказал, что приказал вычеркнуть фамилии музыкантов из списков призывников готовящейся операции фольксштурма. Геббельс решил: пусть и музыканты погибнут, оставшиеся в живых потомки не имеют права на этот великолепный оркестр. «А что, если узнает фюрер?» — спросила я. «Тогда я напомню ему, — сказал Шпеер, не глядя в мою сторону, — как он сам раньше сделал то же самое, когда хотел освободить своих друзей-художников от воинской службы». Он один не боится шефа, и шеф ничего против не имеет. Некоторое время назад, наверно глядя на выжженную землю, Ади отдал так называемый «Приказ Нерона»: все, что может помочь выжить немецкому народу, должно быть уничтожено, целиком вся промышленность, порты, железные дороги, продовольственные запасы, регистры переписи населения, буквально все, что необходимо для жизни даже в самых примитивных условиях, ибо немецкий народ уступил в схватке с народом, живущим на Востоке, и потерял свое право на существование. От секретарш я узнала, что Шпеер после этого объездил всю Германию, отменяя приказ, и напоследок рассказал обо всем Гитлеру. Любой другой, повинный даже в крохотной доле подобного саботажа, немедленно получил бы пулю, но Шпеера даже не отстранили от должности. Просто мистика какая-то. Он герой и, без сомнения, самый приличный человек из всей этой банды, отравляющей шефу жизнь. Не знаю, но мне кажется порой, что между ними какая-то особая влюбленность, — может быть, имеет значение та ниточка, которая связывает меня со Шпеером, все вместе мы образуем некую троицу. Иногда мне кажется, что Ади любит его даже больше, чем меня. Я думала, рассказать ли Шпееру о том, как я сама недавно провернула одну административную аферу, но пришлось бы заговорить о Зигги, а на это я не решилась.

Мы сидели в верхней одежде в темном Бетховенском зале, где все места были заняты и единственным освещением служили подсвеченные пюпитры музыкантов, и слушали музыку, зная, что с каждой минутой приближается Божья кара. Мне показалось даже, что эта мрачная ситуация развлекала Шпеера; на протяжении всего концерта с его губ не сходила самодовольная улыбка. После окончания солдаты гитлерюгенда бесплатно раздавали у выхода капсулы с цианистым калием.

Долго лежала в постели без сна и думала о Зигги.

18. IV.45

Нервы у всех, кто находится в подземелье, сейчас напряжены до предела, все время входят и выходят впавшие в отчаяние генералы, потерявшие свои армии, к ним возвращается присутствие духа, только когда фюрер обещает им новые, которых, разумеется, вообще не существует, сам он желает говорить лишь о еде, о своих болезнях и о том, как ужасен мир, в котором все, за исключением Блонди и меня, его предали. Я не имею понятия, что происходит на самом деле, и, честно говоря, мне это все равно; но мне ужасно скучно, хуже, чем в том санатории. Чтобы хоть как-то убить время, я веду эти заметки, пишу о том, что пережила в последние месяцы, заношу на бумагу все, что я знаю. Никто этого никогда не прочтет, ведь конечно же я вовремя все уничтожу. Даже представить себе страшно, что было бы, если бы мой дневник попал в руки к русским.

Сентябрьским днем, когда я простилась в Бергхофе с Зигги, меня не отвезли в Зальцбург, чтобы лететь к фюреру в Вольфшанце, нет, мы поехали совсем в другую сторону. Когда я спросила у гестаповца, сидевшего рядом с шофером, что все это значит, ответа я не получила и сразу же поняла, что затевается что-то недоброе. В Бад-Тольцеменя препроводили в учреждение за высокой оградой типа санатория. Я поняла, что должна как-то взять себя в руки и не выкрикивать истерически, что я подруга фюрера и мать его ребенка, потому что иначе все только утвердятся в мысли, что я сумасшедшая. Собачек мне разрешили держать при себе, очевидно, персоналу все же было известно, что я не обычная пациентка. Я конечно же сразу высказала желание позвонить по телефону Ади, но звонить мне не разрешили.

В целях моей безопасности в учреждении остался и тот служащий гестапо, но ему, видимо, приказали не говорить со мной ни слова. Он выводил на прогулку Штази и Негуса, так как мне не велели покидать мою комнату. Персонал — сама любезность, еда хорошая, но что все это значит, мне не объясняли. И хотя я знала, что Зигги в надежных руках у Юлии и Ульриха, я все равно о нем беспокоилась. Весь месяц моего заключения прошел словно во сне. Я либо листала старые модные журналы, либо слушала радио, одно трагическое сообщение за другим. Уже через несколько дней я перестала интересоваться, в чем я провинилась; сколько я ни думала, но в качестве объяснения я не могла придумать ничего, кроме того, что теперь мне приходится расплачиваться за то, что когда-то угодила в мрачный бастион абсолютной власти.