Здесь совсем другая жизнь. Даже присяга другая. Кое-кого из нас уже «обвенчали» по ней. «Я, салага, бритый гусь, обязуюсь и клянусь: сало-масло не рубать, «старикам» все отдавать». Одному из салаг уже вменена ежевечерняя обязанность: в кальсонах, самый худой, когда старшина после отбоя уходит заканчивать свои дела, он во весь рост встает на табуретку, поставленную на тумбочку, и торжественным голосом, с расстановкой объявляет: «Дорогие товарищи старики! До дембеля осталось …» Сообщается число дней, оставшихся до грядущего приказа министра обороны об очередном увольнении в запас. «Старики» начинают охать, вздыхать: «Ох и служба…» Дальше вставляется крепкое словцо. А потом звучит анафема в адрес тех, кто слишком досадил за время службы. «Презрение кускам!» – провозглашает кто-нибудь. «У-у, суки!» – отвечает хор «стариков». «Куски», «макаронники» – это те, кто на сверхсрочной службе. Дескать, те, кто за три года не наелся солдатской каши и остался поесть на дармовщину макароны.

«Старик» «старику» – рознь. Насчет масла в рационе – вопрос простой. У молодняка его редко кто отбирает. Разве что в первые дни, сев за стол, прозеваешь: кто успел, тот взял из общей тарелки, на которой десять нарезанных кусочков, порцию покрупней, а тебе останется – разок лизнуть. И даже бывает, что старики демонстративно садятся отдельно от молодежи, и никто не обвинит их в ущемлении чьих-нибудь прав. Другое дело – шапки, шинели – еще новенькие на прибылых. Тут в полку посмотришь на иного: шинель поседевшая, цвета перепревшего навоза; шапка – времен царя Гороха, верх у нее – какого теперь уже не бывает – еще фланелевый, так что этот древний головной убор напоминает котелок. И то, и другое наследовалось, видно, уже не пять-десять лет, как эстафета. Не ехать же «дембелю» домой в такой форме. Обмен неизбежен. И тут бывает всякое. Иной «старик» подойдет, снимет с «гуся» шапку, посмотрит размер, примерит, нахлобучит тому на голову свою старую. Без лишних разговоров. Но ведь и «гусь» «гусю» – рознь. Взять того же Мустафина. Иной может заартачиться. Тогда ему внушают: придет время, так же обретешь новье, а пока до дома далеко, служить как медному котелку; на случай увольнения попросишь, мол, у товарища. А если миром не отдашь – ночью сопрем, мол, все равно.

Всяк сверчок знай свой шесток. Молодь – свой. В первый же день по прибытии, вечером, после ужина, после личного времени старшина объявляет: в столовую чистить картошку пойдут… Понятно, кто пойдет. Первое крещение пополненцев.

Куча картошки большая, для целого полка завтрак готовить. Приступаем к ней дружно. Но пока ее перечистишь – все анекдоты перескажешь, все песенки перепоешь, чтоб не скучно было. Так что в постель попадешь за полночь. А подъем утром со всеми вместе. Чтоб на завтрак – в полном составе. Потом на полковое построение, а потом на стоянку, где в пелене закружившей метелицы, словно дремлют, стоят самолеты.

В НАРЯД

Наряд – это повседневье. В наряд ходит большинство солдат; по очереди или вне очереди; даже «старик», случается, подойдет к старшине: пошли, мол, меня сегодня на кухню; тут уж понятно – поближе к котлу. В наказание наряд – драить полы, какая-нибудь другая черная работа, та же кухня. У каждого командира – в зависимости от ранга -свой лимит внеочередных нарядов. По прибытии из карантина мы слышали рассказы про начальника штаба полка подполковника Климова. Увидит он тебя, идешь с расстегнутым воротничком, молча поднимет руку с растопыренными двумя пальцами: мол, передай старшине, чтоб наказал моим именем. «Есть два наряда вне очереди!» – откозыряешь ему. «Пять, пять, римская пять,» – шевелит он двумя пальцами.

В наказание не посылают в караул под знамя полка. Сюда, по идее, должны ставить лучших. Это, вроде бы, как доверяют тебе – охранять святыню. Основной пост. Разгильдяй вдруг да не убережет. Несмываемый позор будет. Без знамени нет полка. Говорят, расформируют. Да и другие объекты не всякому можно доверить охранять: самолеты на стоянке, склады. На этот счет живописный эпизод рассказывал нам еще в карантине сержант Жуков.

«Послали меня однажды разводящим. Уже одну соплю на погоне имел – ефрейтором, значит. На улице конец мая, теплынь. Вот и договорились промеж собой ночью стоять по три часа, а не по два, как обычно. Это чтобы можно было поспать после своей очереди. Как раз за полночь поменял я посты, сам – на боковую. Пару часов покемарил, проснулся, полежал. Что пользы просто так валяться – решил пройтись. Рассвет-то уже забрезжил. По весеннему утру решил просвежиться. Пошел на ГСМ, где земеля мой сторожил; покурили мы, иду назад в караулку мимо холодных складов. А здесь оставлял, вот, как и вы, салажонка. Витьку Арефьева. Сибиряк, крепкий, русоволосый – красавец сам собой. Иду посматриваю. Что-то не видать его нигде. Ну, думаю, залег, значит. Там у них старое сиденье от машины, за складом прятали; договорились, каждый убирал его между ящиками. Если все спокойно, можно потихоньку полежать. Вот, думаю, испугаю его сейчас. Подкрадываюсь, гляжу: Витек-то карабин к стене склада прислонил, пояс на штык повесил. Самого нет. Вот засранец, думаю. Нельзя разве с карабином полежать. А если, случится, уведут? И тут смотрю, из-за угла склада ноги торчат по колен. Босые, без сапог, без галифе. Что ж ты, салага, совсем обнаглел, раздевшись на посту валяться? Поближе подошел, что-то ноги больно полными показались, да и ступни розовенькие. У Витьки-то, знаю, сорок четвертый размер, а это явно не его. Присматриваюсь: выше щиколотки – родимое пятно, этак с пятак размером. Так у поварихи нашей, у Клавки, каждый на эту родинку обращал внимание. Вот, мол, погладить бы. Клавка, посмотреть, когда на кухне, – неприступная; всем улыбается, а чтобы потрогать за козырек не дается. Фигурка у нее – как с картинки; талия – статуэтка, а в бедрах – пышная, в обхват. Когда суп разливает по бачкам, кофта отвиснет, мы каждый потихоньку норовим заглянуть. Так вот ты какая недотрога. Сибиряка-то сподобила вниманием. Ночью она в столовой в комнате отдыха спит обычно, а тут то ли сбегал он за ней, то ли сама пришла.

Вдруг гляжу, Клавкины ноги исчезли, а вместо них сапоги Витькины уже торчат. Он ими по земле начал скрести, вроде как травку зеленую отдирает носками. Я потихоньку подкрался, глянул из-за угла – в голову жар прилил, ладони вспотели. У Клавки кофта расстегнута, сосцы торчком торчат; он ее круглые бедра на согнутых руках держит. Пыхтят. А я не могу отойти. Но расчет-то промелькнул в голове. Потихоньку отступил, прихватил карабин его, отнес, спрятал по другую сторону склада. Когда они закончили, я тут и явился перед ними.

– Вас, девушка, я должен арестовать, – говорю. – Потому что здесь запретная зона для посторонних.

– А я, – говорит, – в солдатской столовой работаю.

– Здесь не столовая, а технико-эксплуатационная часть, военный объект, – толкую все свое.

Витек-то, гляжу, ищет карабин. Растерялся, бедняга. Знает, что за утрату оружия одним выговором не отделаешься, загремишь под трибунал. Поищи, думаю. А сам Клавку за талию.

– Пойдемте в караульное помещение.

Вроде, растерялась.

– Ну что уж вы такой строгий, – говорит. Сама внимательно так смотрит в глаза.

В общем, договорились без слов, взглядами. Витьку я, сказав, где карабин, спровадил в караулку, а сам остался.»