– Дядь, дай птичку, – просит кто-нибудь из них эмблему с голубой петлицы.
– Нельзя. Без птички меня старшина будет ругать.
– Ну дай уж, – упрашивает тот.
– А ремень с пряжкой хочешь? – в шутку спрашиваем его.
– Давай, – загораются глаза у попрошайки.
– А сапоги, хочешь, отдам?
– Давай, – выкатив глаза в предчувствии совершающейся фантастики, выдыхает малец, согласный на все что угодно, лишь бы было солдатское.
Было время, любого малыша, который только научился говорить, спросите: «Кем будешь, когда вырастешь?» – он непременно ответит: «Шофером, – и тут же добавит. – И еще солдатом». Первая песенка, которую я пел в раннем детстве, питала будущего защитника Родины:
Брошу я подушку, брошу я кровать,
Сяду на лягушку, поеду воевать.
Синее море, красный пароход,
Сяду, поеду на Дальний Восток.
Мама будет плакать, слезы проливать,
А я уеду на фронт воевать.
Песенка эта от жизни. Разве только лягушка взята для рифмы. Что же касается материнских слез, то моя мама начала плакать, предвосхищая расставание, года за полтора-два до призыва меня в армию; и не были для нее утешением слова о том, что не на войну забирают ее чадо. А когда приспело время, и в руках была уже повестка, случилось точь-в-точь как в той известной песенке: «так и вся моя родня набежала». За день-два-три до сбора у военкомата, к отправке, не было, должно, в округе деревни, где не праздновала бы молодежь проводы: с песнями, гармошками, шумными застольями. А в то раннее утро предзимья, в день нашего отъезда, прилегающее пространство перед крыльцом военкомата заполнилось народом. Сумрак еще не уступил свой час зарождающемуся дню, а здесь – проводы. Кто-то, подышав на озябшие пальцы, словно рот оскалил в улыбке – растянул меха своей хромки; кто-то, расплескивая через край переполненный стаканчик, дает последнее напутствие сыну, брату, другу. «Все служили, и мы послужим», – отвечает призывник.
И вот команда: «Всем в автобус!» Паренек в заношенной фуфайке, в шапке задом наперед хватает свою авоську, шатаясь из стороны в сторону, передвигается к открытой двери стоящего близ автобуса. Возле паренька нет провожающих; быть может, они тоже где-то здесь, но только так же в стельку готовые к отправке. Он вскарабкался по ступенькам в автобус, плюхнулся на сиденье, но тут в него влипли две женщины. Они пытаются вытолкнуть его назад в дверь.
– Не имеете права! Руки прочь от солдата! – упирается, вцепившись в стойку, паренек. – Руки прочь!
– Это колхозный автобус, – объясняют ему. – Он в деревню поедет.
– Колхозный для солдат, – доказывает тот свое.
А в это время поодаль, с готовностью выкрикнув: «Я!» старшему лейтенанту с листочком в руках, парни загружаются в другой автобус.
Кроме всей этой кутерьмы, кроме маминых рук, мне запомнилось лицо моей тети Ханифы. Ее тревожный, не видящий меня через стекло взгляд. Она долго бежала за автобусом и махала рукой. Ее муж двадцать пять лет назад безвозвратно ушел на фронт.
ПЕРЕД СОЛДАТСКИМИ БАРАКАМИ
Позади областной сборный пункт, позади дорога на поезде.
Автобус остановился. Мотор сразу стих. Пассажиры сидят молча. Кто-то спит, положив голову на плечо соседа, кто-то откинулся на сиденьи, кто-то протирает рукавом запотевшее стекло сбоку и всматривается в непроморгавшееся еще утро.
– Отставить сонтренаж! Выходи! – зычно кричит сержант-сопровождающий.
Разом все зашевелились. Молча. Но кто-то уже интересуется:
– Приехали что ли?
– Приехали. Выходи строиться!
Сержант бодрый. Смотрит на прибылых снисходительно, с ехидцей.
– Пош-шевеливайся! Здесь не колхозная бригада. Выходи строиться!
Площадка. Просторная, до самой ограды с колючей проволокой по-над бетонными секциями. Тусклый свет редких фонарей. Поодаль – бараки с лампочками под козырьками невысоких крылечек. Возле ближнего барака – группа солдат. Огоньки сигарет в руках. Синий дым кутает лампочку.
– Зеленка подошла, – кричит кто-то из них.
– Поголовье бритых гусей, – подхватил другой.
Всего поголовья – пятьдесят человек. Все из Башкирии. Выходим из автобуса, молча осматриваемся.
– В две шеренги становись! – кричит сержант, отойдя чуть в сторонку, и откидывает руку, указывая рядом, где строиться. – Пош-шевеливайся! – все торопит он.
Офицер со списком в руке стоит напротив строя. Самый крайний в первой шеренге – коренастый крепыш. На нем телогрейка без одного рукава. Он держит руки по швам. Офицер подошел.
– Где второй рукав?
– Забыл поезде, товарищ командир, – бойко отвечает крепыш.
– Ладно хоть голову не забыл, – строго говорит офицер.
– Нет, – возражает крепыш. – Голову нада, а рукаву не надо.
Офицер идет вдоль строя. Остановился.
– А это еще что за кооперация? – откровенно изумился он. – Вы что, близнецы?
Смотрит под ноги «близнецам». Они молчат. У одного правая нога обута в ботинок, левая – в шерстяном носке твердо стоит на бетонной плите; у другого – наоборот: левая нога обута в ботинок, а правую он согнул в колене, как гусь на снегу.
– И часто у вас в Башкирии носят одну пару обуви на двоих?
«Близнецы» молчат. Минувшей ночью, когда поезд остановился на какой-то станции, тот, у которого теперь на ноге шерстяной носок, предварительно примерив ботинок товарища, отпросился у сопровождающего сержанта и на перроне средь торговок всякой снедью обменял свои сапоги на бутылку самогонки. Те запасы, которые были сделаны в день отправки с призывного пункта (а это, кроме еды, полная сумка водки) иссякли; голова трещит, деньги все потрачены, а находчивости нашему брату, как известно, не занимать.
– А если б еще пешком пришлось идти? – спрашивает уже улыбаясь офицер.
«Близнецы», хоть и видят угасшую строгость, молчат. Строй зашевелился. Это уже позже начнется смех. Пока не до смеха. Веселая была ночь на пути в солдатчину. Вон тот – тоже мне солдат: маленький, как мальчишка; и как его такого взяли в армию? – хоть и непьющий, а на голове шапка без одного клапана; кто-то, потешаясь, оторвал: не нужна, мол, теперь эта шапка. Рядом с ним – кучерявый улыбчивый парень. Телогрейка надета на голое тело. Можно подумать, из родного аула его так отправили.