Изменить стиль страницы

Когда мне вручили приговор и должны были отправить в лагерь, я подал кассацию. В ней я просил (убеждал!) заменить лагерь десятью годами тюрьмы — камеры-одиночки, но с правом заниматься научной работой, иметь бумагу, книги. Я очень серьезно обдумал это. И был убежден — выдержал бы! И, главное, как много успел бы я сделать за эти десять лет!

Прокурор откровенно смеялся над этим заявлением. С таким встречался впервые в своей практике. Говорил, что о подобном мог просить только кретин. Но я стоял на своем и кассацию вынуждены были послать по инстанциям. А меня на то время, пока придет ответ, снова посадили в одиночку. Как известно, «хождение по инстанциям» у нас дело длинное: мои бумаги ходили «всего» семь месяцев. Весна прошла, просочились в тюрьму слухи (через конвой), что война закончилась. Потом лето прошло, осень на исходе — снег выпал, и в ноябре пришел ответ долгожданный. А тогда, в апреле 1945 года, после суда я так настроился на работу по своей теме, что даже обрадовался: наконец-то никто не мешает и можно заняться делом. Разработал дальнейший план и приступил к его реализации. Ежедневно ставил перед собой конкретные задачи, проблемы, которые решал, продумывал, анализировал. Учился мысленно «записывать» то, что надо запомнить до лучших времен. Хорошо мне тогда думалось и работалось!

Но не надолго меня оставили в покое. Вдруг снова начали таскать на допросы. Говорили, что им надо «уточнить детали» по какому-то чужому делу и я им нужен как свидетель. Но я видел, что все крутятся вокруг какой-то «организации», которая якобы есть в Томском университете. Только на том основании, что ко мне хорошо относились некоторые преподаватели (давали свои книги, беседовали после лекций), пытаются «пришить» мне еще одно дело — уже по принадлежности к «подпольной группе Новых ленинцев»(?!). Позднее, уже в лагере, я узнал, что была арестована большая группа преподавателей (самых талантливых в университете), обвинены все по 58 статье, с некоторыми из них мне довелось встретиться.

Вот здесь уж нервы у меня сдали, и я перестал (да и не хотел) сдерживать себя. Орал, если орали на меня, грубил вдвойне в ответ на каждую грубость. Хотел было совсем отказаться от всяких показаний, да увидел, что так получается еще хуже, и снова срывался со всех тормозов. На допросах давал себе полную волю и в выражениях не стеснялся. Следователь сам ругался как извозчик и провоцировал на крик и ругань, видимо, надеясь, что в таком состоянии я сболтну что-нибудь лишнее. Конвоиры, видать, уже привыкли к такому «ору» во время допросов и на вопли своего начальника не реагировали, пока тот не позовет, в кабинет не входили, я обратил на это внимание. Заметил и то, что штык часового под окном проплывает в одном направлении, а затем, спустя лишь минуты две, появляется в обратном. И рамы обычные, без решеток… И начали у меня все чаще появляться мысли о возможности побега.

Однажды во время очередного допроса (а было это глубокой ночью, в августе) этот тип обозвал меня особенно гнусно, я в долгу не остался — ответил еще крепче, он подскочил, дал мне по физиономии, и я (неожиданно для себя) рванул из-под себя табуретку и обрушил на его голову. Он упал… И тут я страшно перепугался — не убил ли? Нет, смотрю — дышит. Прислушался, за дверью тихо — значит, конвоир действительно привык к тому, что допросы перемежаются то криком, то тишиной. А коли так, бежать надо немедленно, сию минуту!

Приоткрыл окно (было оно на обычной защелке). Улочка пустынна, и часовой удаляется, до угла ему метров 500. Вывалился в окно и метнулся на другую сторону, в тень забора, до поворота, а там, по булыжному спуску вниз, мимо собора, мимо домов, где когда-то Радищев, декабристы, народовольцы по пути в ссылку останавливались… Но об этом, конечно, позднее подумалось — мол, в неплохой компании я оказался… А тогда скатывался вниз, перебежками, от одной подворотни к другой, лишь бы скорее, скорее уйти дальше! Когда добежал до реки, услыхал собачий лай, выстрелы — облава началась. Но шум удалялся по направлению к центру города. Я решил уходить на восток, ближе к железной дороге — может, на полустанке каком удастся сесть на поезд.

Возле городского парка стали попадаться одинокие прохожие, гуляющие парочки. Усилием воли заставил себя идти спокойно, не оглядываясь. Но стоило встречной машине осветить меня фарами, мгновенно отскакивал в тень, спешил укрыться в подъезде, в подворотне. Потом снова шагал среди запоздалых прохожих, слышал девичий смех, звон гитары. Темная, будто южная, теплая августовская ночь, славный уютный город, война кончилась, молодежь гуляет… А я, как затравленный волк, чужой среди своих, пробираюсь в сторону от людей, от жилья. Каждую секунду готов к тому, что крикнут: «Стой!». Собьют с ног, схватят… И такая вдруг горечь охватила меня, такое отчаянье! Горло стиснуло, слезы глаза жгут. Впервые я тогда после смерти мамы плакал…

Город остался позади. Всю ночь шел. Отмахал километров сорок. Днем отсыпался в стоге сена. Голод мучил. Несколько турнепсин выкопал в поле, сырую картошку грыз. Еще одну ночь шел вдоль железной дороги. Утром на окраине поселка залег в пересохшую канаву, наблюдал за старухой, которая в огороде копалась. Решил попросить воды, а, может, и хлеба даст. Не дала — «много вас таких ходют…» Быстро пошел прочь. Оглянулся — все вслед смотрит. Свернул в сторону и снова в канаву лег. Решил переждать. Услышал, как бабка рассказывала кому-то: «Бритый… Чернявый…». Пополз по канаве. Сухая трава, пыль горло забивает, кашель душит. Выбился из сил.

Вдруг треск мотоцикла, все ближе, ближе! Снова пополз, хотя понимал, что не уйти. Остановились возле кустов: «Выходи! Стрелять будем!». Метнулся обратно. Заметили. Схватили. Связали. Трое их было. Сапогами били. Старался голову заслонить. Мысль одна — это конец. Скорее бы, чтоб не чувствовать! Скорее! Потерял сознание. Очнулся на полу вокзала. Слышал, как объясняли, что женщина задержала крупного государственного преступника и ей за это триста рублей награды определили. Вторично теряя сознание, успел понять, что это за меня награда… А когда пришел в себя снова, уже в камере, удивился, что жив.

Снова одиночка. Был готов к новому сроку за побег. А могли и вышку дать, если следователь умер. Но меня будто забыли. Два месяца карцера, на хлебе и воде (но после блокады закалился — голодом меня не уморить). Зажили понемногу и ребра перебитые, и ноги. Зубы, жаль, новые не выросли. И головные боли привязались крепко.

Позднее понял, почему мне новый суд не назначили. Видимо, начальство томского КГБ больше всего боялось, чтоб слух о побеге арестанта во время допроса (такой скандал!) не дошел до Москвы. Их бы тогда всех разогнали — окна не зарешечены! Сигнализации нет!.. Поэтому меня додержали до дня, когда пришел ответ на мою кассацию (отрицательный, разумеется) и тут же, с облегчением, наверное, перегнали из внутренней тюрьмы в уголовную, и с первым же этапом — в Ачинские лагеря. И начал раскручиваться уже второй год моей «десятки»…

А отказ на кассацию пришел 15 ноября 1945 года. Все в тот же черный день для меня: 15 ноября 1941 года — день смерти папы в Ленинграде.

* * *

Сначала был в лагерях Ачинска — на лесоповале. Политических держали вместе с уголовниками и частенько тех натравливали на нас. Иногда завязывались страшные драки с поножовщиной. Охрана смотрела на это сквозь пальцы, знали, что уголовники всегда одержат верх, и это было им даже выгодно. Случалось, что во время проверки на плацу вдруг падал человек с ножом в спине. Однажды, когда группа зеков была вызвана в контору и ждала вызова поодиночке к начальнику (что-то уточнялось в личных делах), уголовники прицепились к одному парню, я вступился — и тогда двинулись на меня. Понял, что дело плохо, пятясь к стене метнулся за длинный деревянный стол. А когда они попытались схватить меня, поднял стол как щит, бросил его на них, а сам выпрыгнул в окно. Второй этаж — мог бы разбиться, но к счастью внизу был песок и все обошлось. Но спину, видно, тогда зашиб: когда теперь болит, то на том же месте.