— Детина!

— Женщины больно любят его! Даже Павлиха, и та все норовит ему лакомый кусочек подсунуть.

— Что нового на заводе? — спросил кузнец Михельсона.

— Ставили мы нынче гидравлический пресс!.. — не спеша отвечал Михельсон; он говорил, словно пел. — Махина! на заводе — теснота: хоть бы и еще такое здание по количеству машин! Наладили «тали», — это чем поднимают тяжести, — начали набивать их. Только я обернулся зачем-то, гляжу — идет хозяин: такой сытый, тело жирное, белое, рассыпчатое, волосы ежиком, лоб — ат-ле-та, а на брюхе золотая цепь — хоть коня приковывай, на пальцах перстни, визитка — словно влитая, только фалды, как у щедринского героя, от умиленья сзади раздвигаются, вид — важный, как есть индюк! А у нас идет работа: цепи у «талей» похрустывают, десятидюймовый ремень, как старик, кряхтит, металлы блестят, пресс медленно, но верно идет в свое место. Я покрикиваю: «Набивай, молодчики! Набивай, родимые! Скоро он, голубчик, начнет денежки выжимать! хо-зя-ину! хар-ро-ше-му, да д-доброму!»

— Хо-хо-хо! — прорвало огарков.

— Вдруг — он ко мне; побледнел, пыхтит, глаза круглые, злые: «Т… ты, говорит, вот что… того… попридержи язык-то… надо дело делать, да поскорея, а то больно долго возитесь! мне убыток!» У меня — заклокотало. Однако сдержал себя и вежливо спрашиваю: «Вы — что? Иванушка-дурачок, что ли?» — «То есть, — как это?» Глаза вытаращил. «Да так, говорю, ведь это ему можно было: „По щучьему веленью, по моему хотенью — пресс! встань передо мной, как лист перед травой“, а он бы вам — бух! вроде как в ножки — и готово!»

— Хо-хо-хо!

— А впрочем, говорю, если вы можете скорее делать, так извольте — честь и место! работайте сами! — расшаркался перед ним, при этом что было в руках из инструментов бросил, рабочих остановил. Встали мои ребята.

— Здорово!

— Откуда ни возьмись — механик: «Вы что стоите? Пожалуйста, продолжайте, время дорого, я вас прошу…»

— Да мы, мол, ничего, а это вон их степенство недовольны…

Механик сейчас к нему.

— Вы ко мне? пожалуйте в контору, — подхватил его таково нежненько под ручку и увел.

— Смикитил!

— Не пес, а смыслит!

— Еще бы! а в конторе, говорят, вышел у них такой разговор: «Да они у вас разбойники, нельзя слова сказать, — всякое лыко в строку! ведь я — хозяин!» А механик юлит: «Вы, Николай Михалыч, не разговаривайте с ними, вы ко мне обращайтесь, я вам все объясню». А тот: «Не надо мне вашего объяснения! я — хозяин! могу я распоряжаться али нет?»

«— Конечно, конечно, только вы их не знаете…»

«— Знаю! Рвань! Голь! Туда же с гонором! Вчера думал их поощрить: „Братцы, говорю, постарайтесь!“ А они окрысились, кричат: „Попробуй сам! Какие мы тебе братцы? Серый волк тебе братец!“ Сволочи! Это, чай, все больше зачинщики действуют, смутьяны, Михельсон да тот, черный-то — как его? Сокол, что ли. И прозвище-то разбойничье!»

«— Не знаю, — отвечает механик, — который из них лучше: два сапога пара и оба на левую ногу!»

— Хо-хо-хо!

— Опять попрут вас, голубчиков!

— Попрут!

— Я в степь уйду! — с диким видом воскликнул кузнец. — На молотилку! Там воля, простор!..

— После этой передряги, — продолжал Михельсон, — потянуло меня на воздух. Вышел я из завода на Волгу и не мог налюбоваться. Представьте: над Жигулями облако в тон им, раза в четыре выше гор, не разберешь их соприкосновения… слышу, кто-то говорит: «Эх, как Жигули-то выросли!» А наверху белое облачко, как будто снег на вершине, освещается все это заходящим солнцем сквозь розовую дымку тумана. Волга-то тихо течет, не шелохнется и совсем розовая! Прелесть! А на нашем берегу мотаются, как маятники, пять пар пильщиков…

— Это уж диссонанс! — вставил Толстый.

— И представилось мне, братцы, — воодушевляясь, продолжал Михельсон, — будто мы всей нашей фракцией сидим за Волгой на лоне природы, глаза у всех горят, все на седьмом взводе и орем песни. И происходит у нас этакое удивительно приятное для всех нас пьянство!..

— В самый бы смак теперь Гавриле с икрой приехать! — мучительно вырвалось у Сашки. — Брюшко тле пощекотать бы!

— Пермешков-ба! — мечтали со всех сторон. — Пивца-ба!.. вышневочки-ба!..

— Рожна бы вам горячего! — пожелала Павлиха, проходя мимо и унося пустые тарелки.

— Ведьма! — отпарировал Толстый.

В минуту общего смеха на пороге подземелья появился высокий и узкий, похожий на фабричную трубу, детина в длинном летнем пальто, надетом поверх синей блузы. Лицо у него было маленькое, с жидкими, бесцветными усами и с глубоко сидящими в орбитах угрюмыми и вместе добродушными глазами, смотревшими из-под низкого, узкого лба.

— Вы всегда все только ржете! — укоризненно, резонерским тоном заговорил он, вертя в огромных закоптелых руках новый суконный картуз на красной подкладке.

— A-а! Митяга! — шумно загудели огарки. — Балда царя небесного! Не хочешь ли выпить с нами?

Митяга с нескрываемой брезгливостью сел на стул поодаль от огарков, и, поматывая картузом, смотрел на них угрюмо, враждебно и раздраженно.

— Я не пью! — сказал он, как бы огрызаясь. — Да и вам бы не велел! Пить — безнравственно и некультурно! А ведь вы, если бы захотели, могли вы сделаться сознательными личностями… Могли бы даже быть приняты интеллигенцией…

— Балда! — кратко, но увесисто вымолвил Толстый.

— Арясина! — подхватили другие. — Лошадь! Телеграфный столб!

Митяга смотрел на них угрюмо, с ненавистью.

— А вы не ругайтесь! — возразил он добродушно и мрачно. — Ведь я правду вам говорю: ничего вы путного не делаете! Только у вас и занятия, что — хо-хо-хо да го-го-го! На язык вы мастера, а на поверку-то какой от вас толк? Охальничанье да пьянство — больше ничего! стыдно! Гаврилу, например, опиваете! Разве порядочные люди так делают?

В глубине души огаркам было действительно немножко стыдно за отсутствие у них настоящего, достойного их дела и настоящей жизни, было больно и обидно за что-то, но тем громче они смеялись над Митягой.

— Молчи, ты!.. — презрительно крикнул на него Толстый. — Вавилонский кухарь! Что смыслишь ты в жизни и судьбах огарческих? Как смеешь являться к нам с твоею пошлою мещанской моралью? Жалкий сплетник, ты играешь гнусную роль соглядатая и парламентера между нами и опереточными генералами интеллигенции! Мы порвали с ними! Мы, может быть, что-нибудь сделаем и без них! Мы — выделились в самостоятельную огарческую фракцию! Мы сами — люди бывалые! Я выгнан из всех университетов! — гордо закричал Толстый… — Я везде держал высоко знамя, всегда был в первых рядах! Попал сюда после разгрома Дерптского университета! Михельсон был выслан на Волгу по этапу, и его привезли в кандалах, изъеденного вшами! Мы явились с волчьими паспортами, без копейки денег, без знакомых в чужом, диком городе! Кто пришел к нам на помощь? Никто не пришел, кроме Павлихи! Интеллигенция нас не приняла. Интеллигенция нас оскорбила и оскорбляет. Они подвергли нас остракизму за то, что мы не захотели ей повиноваться, и все-таки в случае надобности пользуются нами. Они там все только словоизвержением занимаются, а нелегальных личностей — у нас укрывают? Безработных — к нам присылают? А доступ к рабочим кто им дает, как не огарки? Мы, конечно, гусиной шеи не делаем, мы сидим здесь, как греки под березой, но ведь на то мы и огарки, а вот им-то какое дело до нас? Зачем они присылают тебя подглядывать за нами? Руководители! Кто из этих болтунов делает хоть что-нибудь действительно важное? Неужели Лось?. Васька Слюнтяй? Или, может быть, Таинственный Викентий — эта тириликалка, пустая балалайка, гнусная помесь обезьяны с канарейкой?

Огарки захохотали.

— Ну, и черт! — восхитился Михельсон. — Слово скажет — как подзатыльник даст!

Толстый сидел на стуле посреди комнаты в картинной позе, и лицо его во время этой тирады выражало уничтожающее презрение.

Митяга стал еще мрачнее от едких слов Толстого. Он долго мотал картузом и, наконец, вымолвил:

— А все-таки вы беспутный народ… Ничего не делаете.