— И все это, дорогие мои, сделал один человек, потому что мелкие сошки оказались в конце концов все-таки мелкими сошками. Можете представить себе гнев начальства и ненависть его к этому предводителю сошек! Ненависть эта возросла тем более, что выжить его оказалось очень трудно: у него обнаружился гений быстро и талантливо выполнять самую трудную, ответственную, самостоятельную работу! Озолотить можно было такую голову, не передайся он на сторону сошек!

И вот, дорогие мои, со скорбью в сердце, начальство должно было держать его на виду, на ответственной, нужной работе, выдавать ему награды и представлять к повышению. Каково это было начальственному отеческому сердцу? Какую змею отогрело оно?

Но тут с героем моим что-то случилось: забравши силу и наладив своих сошек, он вдруг отчего-то загрустил, все бросил, ушел и — запил!

И тогда, дорогие мои, все моментально принимает свой первоначальный вид, как будто сошки им одним и держались: мелкие сошки все бросаются врассыпную, теряют все свое значение и становятся по своим прежним местам. И опять, с одной стороны неукоснительная строгость, а с другой — рабская трусость и трепет.

Небезызвестный крепко поставил на стол опорожненный стакан, который он все время своей речи держал в руке, и закончил резким голосом:

— Вот, дорогие мои, что значит сильная личность вот тема будущего моего рассказа: «Шишки и сошки».

Он снова наполнил свой стакан, отпил его и, помахивая ручкой, продолжал.

— И представляется мне, дорогие мои, жизнь Ильи Толстого в таком виде: вышел он из деревенской земли и, стремясь к свету, алкая какого-то большого, особенного дела, для которого он родился, проходит через нашу мелкотравчатую жизнь, как через мутную речку. Идет он, неудовлетворенный, не находя себе места, а по пути, мимоходом, случайно, при малейшем соприкосновении с жизнью, обнаруживает дивную силу свою! И чувствуется, что все это — слишком тесно, узко и мелко для него и что настоящей своей точки, на которую он мог бы упереться и проявить всего себя, он не находит!

Эх ты, камень самоцветный, дивный перл, драгоценный дар великого народа, выброшенный им из недр своих, никем не узнанный, не оцененный и сам себе цены не знающий! Да неужели ты не догадываешься, что ты создан быть вождем, что у тебя есть сила влияния на толпу, тебе дано увлекать ее, ты — природный агитатор! Ты — артист, поэт и вдохновитель!

Небезызвестный запрокинул свою косматую голову и, простирая вперед руки, произнес важно, с пророческим видом:

— Придут дни, великие дни! Мелкую речку покроет грозное, бушующее море, будет великая буря, великий гнев. И в первой волне возмущенного народа пойдут Михельсоны и Соколы; Северовостоковы будут строить баррикады, поднимая самые громадные тяжести, и будут драться на баррикадах все долго и много терпевшие, все озлобленные, все годами копившие горечь свою, и явятся среди них вожди и герои! Из неизвестности своей явятся они, из отброшенности придут эти люди. Илья Толстый, остроумный, чарующий, спокойный и мужественный, он займет тогда свое место, он поднимет знамя!..

Сквозь шум и гвалт кабака из хозяйского помещения давно уже доносилось треньканье балалайки. Двери через кухню были отворены насквозь, и всем в пивной была видна Капитошкина комната, увешанная желтыми птичьими клетками.

Капитошка сидел у порога на обитом белой жестью сундуке и артистически играл на балалайке. Струны так и выговаривали «барыню», подмывая в пляс; массивный серебряный перстень на среднем пальце пухлой Капитошкиной руки, с непостижимой быстротой ударявшей по струнам, сверкал в воздухе, как молния, но лицо самого Капитошки было неподвижно и бесстрастно, как лицо судьбы.

Он играл, как власть имеющий, словно зная вперед, что пернатые певицы, заключенные в его клетках, и люди, сидящие в его кабаке, не уйдут из-под власти его.

Через минуту канарейка покорилась звукам балалайки и запела сначала с перерывами, а потом увлеклась аккомпанементом и залилась бесконечною песней. Она музыкально следовала темпу и мотиву балалайки, вслед за звуками струн повышая и понижая трели, почти выговаривая «барыню».

Мало-помалу кабак заинтересовался певицей и притих. Взоры всех посетителей — по виду большею частью рабочих — устремились на двери кухни.

— Ишь, как заливается! — сказал некто.

— Веселая! — добавил другой.

— Песельница!

— Что ей? Птица! Корм готовый! Одно ей занятие — петь!

— Тебя бы, черт, посадить в клетку-то, как бы ты там развеселился!..

Промерзлая дверь с шумом отворилась, и вместе с белыми клубами морозного воздуха в пивную вошел гигант в огромных валеных сапогах с красными крапинками, в засаленной, рваной, чем-то подпоясанной куртке и рваной шапке. Борода и усы у него обледенели.

Он крепко хлопнул дверью и, стащив шапку, грузно опустился на табурет около свободного столика у входной двери.

Пока ему подавали пиво, он отдирал лед с бороды и усов и, глубоко кашляя, сказал сиплым, густым голосом:

— Хорошо кобелю в шерсте, а мужику — в тепле.

И улыбнулся.

Его темное лицо было страшно от сажи и копоти, а когда он улыбнулся, обнаружив белые, сверкающие зубы, то от улыбки стал еще страшнее.

— Силан, здорово! — громко сказал ему кто-то из рабочих.

— А, и ты здесь! кхе! кхе! — кашляя, ответил Силан и протянул товарищу нечеловечески огромную руку. — Чево это вы все туда глядите? кхе! кхе!

— Не глядим, а птичку слушаем: хозяин ей на струнах играет, а она поет!

— Птичку! — мрачно говорил громадный человек. — Ну, я уж птичку не услышу: у нас, у глухарей, тугое ухо! Со мной говорить-то надо громче, а то не слышу. В ушах гудит от котла.

— Ты нешто в котле работаешь?

— В котле… кхе! кхе!.. глухарь я… Все мы такие-то… кхе… без ушей… такая работа!.. как в аду живем!., кхе!.. кхе!..

Он говорил спокойным тоном, не жалуясь и не возмущаясь, а только называя вещи их именами.

— О чем толкуют-то? — хрипел глухарь, кивая собеседнику на огарков.

— А видишь ли, — закричал ему товарищ, — господа; в тиятре ломаться хотят… представление будут делать… в пользу общества трезвости…

Глухарь помотал головой.

— Ни к чему это! — вымолвил он. — В пользу общества трезвости… пустяковина все… Небось и сами-то пьянствуют… а нашему-то брату при такой работе какие пить? И то сказать: на представление-то рази пропустят глухаря? А пустят — ничего не услышу… кхе!.. кхе! Вот кабы они в пользу облегчения рабочего человека что-нибудь сделали, потому забиждают нас шибко! Вот — я, к примеру, кашляю… кхе!.. а от чево? от серы! Хозяин в топливо серу валит! Ему от этого в угле экономия, а нам — смерть, да ведь и барыш-то ему от серы этой так себе — пустяковый. Так нет! Ему свой грош дороже людей… Человек-то для него что выходит? так себе — тьфу! околевайте, мол, много вас!.. кхе! кхе!

Небезызвестный быстрыми, хотя и нетвердыми шагами подошел к глухарю и заговорил взволнованно, в чрезвычайном возбуждении протягивая ему обе руки:

— Дорогой мой, я с вами совершенно согласен, совершенно согласен, вы — глухарь? гаршинский глухарь? да? Очень приятно встретиться! Позвольте пожать вашу честную руку!

И пожимая огромную черную ручищу глухаря, он сел с ним рядом.

— Будемте друзьями! — задушевным голосом продолжал он, помахивая ручкой. — Я стар-рая литературная собака! Понимаете? Стар-рая литера-тур-ная с-собака, стар-рая кляча, которая однажды сказала сама себе: «Не хочу возить воду» — и распряглась!

— Ну-ну! — сказал Толстый, выходя из пивной на тротуар вдвоем с Гаврилой. — Ты говоришь, что надо теперь в Народный дом завернуть на репетицию кружка?

— Непременно, — повторил Гаврила, махнув рукой извозчику, — тебе нужно посмотреть расположение сцены и познакомиться с кружком. Я тебя представлю!

Они сели в извозчичьи сани и понеслись в вихре морозной пыли. После промозглого воздуха Капитошкиной пивной так хорошо дышалось на морозе. Жгучий ветер покалывал щеки, снег визжал под полозьями.