Как и всегда, взгляд чиновника, скользнув по моему лицу, остановился на буквах «J» и «В» из 18-каратного золота. Рассматривая их, он сказал:
— Я дежурный комиссар уголовной полиции Кельман.
— Моя фамилия Хольден, — спокойно начал я. — Роберт Хольден.
— Вы проживаете в Баден-Бадене, господин Хольден?
— Нет, в Дюссельдорфе. Здесь я проездом. Я шофер и привез сюда моего шефа на лечение. Моего шефа зовут Юлиус Бруммер.
— Вот как, — тихо ответил Кельман. По его сдержанной реакции я сделал вывод, что комиссар полиции очень вежливый человек. Разумеется, он знал Юлиуса Бруммера. Большинство людей в Германии знали Юлиуса Бруммера, так как последние полгода он был героем первых полос многих газет. Можно сказать, что он был известен не менее многих кинозвезд. Фотографии его широкого, похожего на толстый блин лица с белесыми глазами-пуговицами и выцветшими усами постоянно появлялись на страницах газет и иллюстрированных журналов и в еженедельных итоговых телевизионных передачах. Фотографии и статьи сообщали, что его арест потряс общество в Дюссельдорфе, что после его сенсационного освобождения из-под стражи фракция социал-демократов в бундестаге направила парламентский запрос… Короче, Юлиус Мария Бруммер был известной личностью.
— Если вас удивляет, что мой шеф находится в Баден-Бадене, — сказал я, — то поясню, что следствие по его делу приостановлено уже несколько месяцев назад.
— Вот как! — повторил он и деловито поинтересовался: — Вы хотите подать заявление на господина Бруммера?
Он был почти уверен в этом — в последнее время таких заявлений в полицию было предостаточно. Всем своим видом Кельман показывал, что он очень охотно возьмет у меня заявление такого рода.
— Нет, — ответил я, — это заявление не на господина Бруммера.
— А на кого, господин Хольден?
Ответ на этот вопрос я тщательно продумал заранее. Я его выучил наизусть, этот ответ, я учил его так долго и выучил так хорошо, что слова, которые я в тот момент произносил, казались мне совершенно чужими и бессмысленными. Я говорил, глядя прямо в голубые глаза Кельмана:
— Это заявление о воровстве, клевете, банковских аферах и попытке разбить чужую семью.
— Это все совершил один человек? — тихо спросил Кельман.
— Да, — так же тихо ответил я.
— Многовато для одного, — сказал он.
— Но это еще не все, — продолжил я. — Этот человек в ближайшее время планирует совершить убийство.
После этих слов он долго молча смотрел на меня. И я знал, что после этих слов он или иной чиновник, которому предстоит взять у меня такое заявление, будет, не произнося ни слова, долго разглядывать меня. Я сделал совершенно равнодушное лицо и начал считать в уме. Я досчитал до семи, хотя думал, что досчитаю до десяти.
— Вы говорите о неизвестном преступнике, господин Хольден?
— Нет.
— Вы знаете этого человека?
— Да.
— И вы знаете его имя?
— Да.
— Так кто же этот человек, господин Хольден?
Я думал о том, что никогда не смог бы полюбить другого человека так сильно, как я ненавидел Юлиуса Бруммера. Я думал о том, что полон решимости убить его. И я громко ответил:
— Этого человека зовут Роберт Хольден.
Комиссар Кельман снова уставился на золотые буквы, приколотые к моему френчу. А я и не торопил его. Я прекрасно знал, что после этих слов ему потребуется определенное время на их осмысление. Я продолжил считать в уме. Я досчитал до четырех, хотя рассчитывал, что досчитаю до семи или до восьми. Я знал, что должен проявлять осторожность. Но этот человек отреагировал слишком быстро. Я успел досчитать только до четырех, когда он сказал:
— Вас зовут Роберт Хольден, и вы хотите подать заявление против Роберта Хольдена?
— Да, господин комиссар.
По улице проехал тяжелый грузовик. Я услышал скрежет шестеренок переключаемой передачи, когда шофер решил подать машину назад.
— А может, есть еще один Роберт Хольден? — спросил Кельман.
Я заранее продумал ответ и на этот вопрос и ответил:
— Нет. Другого Роберта Хольдена не существует.
— Значит, вы хотите подать заявление на самого себя?
— Да, господин комиссар, — вежливо ответил я, — именно так.
Часть I
1
Я просидел у комиссара Кельмана более трех часов. Он внимательно выслушал меня, затем приказал вернуться в отель и ждать там. Покидать Баден-Баден без предварительного уведомления мне было запрещено. «Дело будет возбуждено, — сказал Кельман, — я дам вам знать…»
Я думал, что по долгу службы он должен будет немедленно меня арестовать. Однако история, которую я ему рассказал, оказалась не такой простой. Этот сложный случай будет составлять содержание многих последующих страниц моего повествования. Кельман не решился немедленно арестовать меня — на это у него просто не хватило духу. Он отправил меня домой…
Итак, теперь я сижу здесь, в отеле, в своей комнате, трясясь от страха, с холодными как лед руками, с раскалывающимся от боли затылком, и думаю, думаю об одном и том же: поверил ли комиссар Кельман в мою историю? Достаточно ли убедительно я все рассказал?
Если он не поверил — я пропал, и все было напрасно: осторожность, продуманность, вся подготовка. Но разве взял бы он мое заявление и разве отпустил бы домой, если бы он мне не поверил? Вряд ли. Значит, он мне поверил.
А вдруг нет? А вдруг он отпустил меня домой именно потому, что не поверил мне? Чтобы основательно продумать все, что я ему рассказал, и понаблюдать за мной в течение нескольких дней, недель, а может быть, и месяцев?
От пережитого у меня стали сдавать нервы. Больше я уже не выдержу. Нужно прийти в себя и успокоиться. Никаких глупостей. Собраться и мыслить четко и ясно. Только так можно одолеть последний, тяжелейший отрезок моего пути.
По иронии судьбы именно сегодня, во второй половине дня 7 апреля 1957 года, впервые в жизни я вдруг решил вести дневник. Сегодня, 41 год назад, я родился. Но нынешнее погружение в себя к началу пятого десятка моей жизни ни в коем случае нельзя считать поводом, заставившим меня доверить этим страницам тайные и опасные периоды моего прошлого, — наоборот, это всего лишь естественное следствие моего возвращения в затененный, прохладный гостиничный номер после длительного пребывания в полицейском комиссариате города Баден-Бадена.
События можно оценивать по-разному, но в этот день, 7 апреля 1957 года, без сомнения, начался решающий этап моей жизни. Сделав заявление комиссару криминальной полиции Кельману, я (это избитое старое клише неуместно в такой солнечный весенний день, но все же я использую именно его) пустил с горы огромный снежный ком, и трудно представить, какую лавину он в конце концов вызовет.
Передо мной на столе лежит пачка машинописной бумаги, я специально купил ее, выйдя из полицейского комиссариата и решив, что с сегодняшнего дня буду вести дневник. Около десятка страниц я исписал за последние часы. Я упомянул, что ненавижу Юлиуса Бруммера, но не уточнил почему. Я описал свою поездку в полицейский комиссариат и первую часть моих показаний комиссару криминальной полиции Кельману. Я также записал, что подал заявление на самого себя.
И на этом я застрял. Ибо то, что я потом рассказал комиссару Кельману, как и большая часть того, что со мной произошло за последние полгода, было похоже на фантастику. Все, что я уже рассказал, объективно было правдой, но субъективно быть ею не могло. Если дневник, который я начал вести сегодня, призван иметь хоть какой-либо смысл, то его содержание должно быть истинным и объективно, и субъективно. Но тогда нельзя описывать мои дальнейшие показания комиссару Кельману. Наоборот, надо вернуться намного назад и рассказать все с самого начала — о том, как возникла эта ужасная конструкция мнимого сумасшествия, в тисках которой я ныне оказался. Я должен вернуться к тому дождливому вечеру в августе прошлого года, когда впервые столкнулся с Юлиусом Бруммером, и продолжить рассказ в хронологическом порядке — вплоть до сегодняшнего дня.