Когда дело кончилось, староста “впопыхах” прибегает к моему отцу, как благочинному, и с ужасом рассказывает ему, как Телятинский все золотые и целковые поклал себе в карман.
“Молчи, молчи, – говорит ему отец, – иначе накличешь беду и себе и нам”. И не скоро его уговорил успокоиться и молчать пока.
Из этих церковных поборов Телятинский с течением времени составил себе большой капитал, накупил много земли и слыл большим богачом, но жил всегда грязно и скаредно.
Хотя он и стоял во главе духовенства тамбовского, будучи в последнее время кафедральным протоиереем, но честь свою навсегда потерял. Во мнении общественном он был посмешищем, и называли его не иначе, как “Телок”. Эта кличка осталась и за его сыновьями, которые все были смешные, грязные и бездарные.
Для всех было непонятно и удивительно, как это епископ Николай, с большими достоинствами, умный, учёный, стоявший во главе академии, как достойный её профессор и ректор, голова светлая, с добрым сердцем, мог окружить себя личностями бездарными, с низкой нравственностью, без образования, жадными и до денег и до водки, и быть, по-видимому, ими доволен, а к иным – и чувствовать, и оказывать особое расположение.
Не менее было странно и то, что к умным и учёным личностям он был холоден и невнимателен. Не любил он ни ректора, ни профессоров семинарии, ни священников академистов, и всегда держал их от себя далеко, в полном невнимании.
Мне думается, и в этом я даже убеждён, – что в епископе Николае глубоко гнездился дух внутренней гордыни, тот традиционный недуг нашего епископата, о котором апостол Павел говорил ученику своему епископу Тимофею в послании.
Этот недуг издавна поражает многих наших епископов, не без влияния, конечно, на это самого источника гордыни – злого духа, диавола, которому выгодно уязвить первого пастыря церкви, чтобы удобнее затем вредить на окормленных пастбищах пасомым.
Заражённые этой язвой, иные епископы становятся в холодное неприступное положение идолов, пред которыми нужно только благоговеть, преклоняться и пресмыкаться.
Этому идолопоклонническому положению всё благоприятствовало ещё от глубокой старины. Было крепостное рабство, были полновластные господа и бесправные рабы. Господа стояли на высоте, недосягаемой для раба, который со страхом поднимал взоры на высокого господина. Это крепостничество, как язвой, заразило всё и всех; с древних времён проникло оно и в духовное звание, и доселе действует в нём с силой, с одной стороны в “господине нашем” и владыке епископе, с другой – во всех священнослужителях, рабах и нижайших послушниках.
Епископ поставлен на недосягаемой высоте для священника, будь он и протоиерей, – и всем обставлен, как полновластный господин, а священник бьётся из-за своих прав, как рыба об лёд, и с усилием выбивает себе даже кусок насущного хлеба.
При таком неравновесии, при таких противоположных крайностях, между которыми отсутствует истинное Христово братство, вследствие того заседает на одной стороне властолюбивая гордыня, а на другой оседает приниженное рабство, вопреки церковному строю по духу Христа и апостолов. Поэтому происходили прежде, да и теперь их немало, такие явления, что и лучшие из епископов более склоняются к раболепной посредственности и бездарности, даже низменной нравственности, своей благосклонностью, чем к уму, учёности, убеждённости и стойкой нравственности, не допускающей низкого раболепия, во всех своих отношениях к подчинённому им духовенству, потому что первые атрибуты приятно удовлетворяли жажду угнетающего их недуга, а последние атрибуты этой жажде не только нимало не удовлетворяли, а ещё злее её растравляли и разжигали. От того и епископ тамбовский Николай, страдая традиционным епископским недугом, чувствовал себя лучше в среде тех своих подчинённых, которые, по складу и ладу своему и способны были только на то, чтобы в глаза ему подобострастно льстить, пред ним раболепно преклоняться и пресмыкаться, и трепетать, и всё, что ни прикажет, беспрекословно и без рассуждений исполнять, а за глаза ухитряться вознаградить себя за то всяческими получениями и хищениями, пуская в ход все свои грубые инстинкты. Оттого не лежала душа его к людям учёным, умным, академического образования, им не было хода, а к видным священническим местам в Тамбов, их не пускали, и в консисторию на деятельность, они не имели близкого доступа к владыке. И всё это потому, что они умели владыку как следует понять и оценить, желали бы с ним обо всём порассудить и по-братски, по-христиански поговорить, но не умели раболепствовать, пресмыкаться и трепетать.
Оттого всё епископское Николаевское управление было какое-то ужасно хаотическое. Окружающая его излюбленная среда опутала его сетями и образовала кругом и около нестерпимо смрадное болото, которое постепенно затягивало его всё более, пока он не задохнулся.
Об этих безобразиях долго не доходило до Синода в Петербург. Не было тогда ни дорог железных, ни телеграфов. Да и Синод, не стоя на высоте положения, в болотах провинциальных усматривал только тишь и гладь и совершенно был покоен, находя в кудрявых отчётах епархиальных, что “всё обстоит благополучно”.
Но время своё брало. Николай уединился, заключившись в кабинет, чем-то заболел, говорили, что запоем. В Синод от обижаемых и притесняемых поступило много жалоб; стали доходить до Петербурга дурные вести и от сторонних лиц, от лиц влиятельных к более влиятельным.
На жалобы от духовенства на епископа тогда очень мало обращали внимания и большей частью оставляли под сукном, – это и теперь делается; если какая жалоба вопияла уже о правде, то её на разбор присылали епископу же, по фиктивным требованиям сведений и заключений, и становился сам епископ судьёй в своём деле, и решением его удовольствовался и Синод.
Поэтому одни жалобы не побудили бы Синод обратить больше внимания на то, что делается в епархии Николая, если бы не было других сильных влияний.
Как бы то ни было, впрочем, просиял, наконец, луч и в нашем тёмном царстве. Духовенство услышало с радостью, что епископ Николай увольняется на покой в Трегуляев монастырь, а на его место назначается ректор С.-Петербургский академии, епископ винницкий Макарий. Это было в 1856 году.
По увольнении Николай ещё года три-четыре проживал в монастыре в болезненном состоянии, постоянно сидел или лежал в своей комнате и редко-редко когда выедет прокатиться по трегуляевскому лесу. Постоянно всё пухнул, стал в лице и во всём корпусе одутливым и безобразно толстым, ноги едва передвигал, – было что-то вроде водянки, всецело его объявшей.
У него проживала постоянно одна женщина под именем Домны, юркая и бойкая, ходила за ним и помогала ему услугами в слабости и болезни; и при этом много его обирала.
По смерти своей он ничего почти не оставил в наследство родственникам, и в предсмертной записке, завещая кое-что оставшееся кому-то из родственников или монастырю, написал лаконически: “Домну не обижать”.
Отец мой Егор Матвеевич продолжал быть благочинным, будучи им беспрерывно во всё 14-тилетнее управление Николая.
В это безурядное время много ему приходилось испытать треволнений и страхов и от консистории, и от архиерейской челяди. Чтобы не нажить от них напрасной беды, много нужно было им поплачиваться, а производить напрасные расходы было не из чего. Случился ещё с ним пожар, истребивший всё имущество в доме и дом. Нужны были расходы на стройку и устройство. Вот и надо было много думать и ухищряться, как бы подешевле застраховать себя от возможных бед и напастей со стороны владычней канцелярии и консистории, и обеспечить себе хоть маленькую свободу жить и дышать.
Сначала он думал помочь горю тем, чтобы как можно реже бывать в консистории и давать взятку самым нужным экземплярам. Но это мало помогало. Он жил всё под каким-то страхом, особенно когда доходили до него слухи из Тамбова, что консистория им недовольна за то, что он её знать не хочет.
Эти слухи привозили ему пьяные писцы консисторские, которых временем и по очереди консистория имела обыкновение распускать по епархии “кормиться”.