Изменить стиль страницы

«Люди немногое придумали для расправы с ближними. Сырые подземелья или раскаленные чердаки извечно служат единственной цели — лишить человека человеческого облика. Пишу со знанием дела: мне довелось побывать и там и там. Заточенный более десяти лет назад инквизиторами в венецианский Дворец дожей, метко прозванный Тюрьмой Под Свинцовой Крышей, по обвинению, дотоле мне неведомому, — нельзя же считать основанием для него книги «Лопатка Соломона», «Зекорбен», «Пикатрикс», которые глупцы почитают магическими, а умные — всего лишь забавными, — я вынужден был бежать с чудовищно жаркого чердака, спасаясь от печальной перспективы провести остаток дней в этом пекле».

Уже лучше. Но все равно не так. Начать надо, пожалуй, с начала, с момента ареста, с того страшного утра, когда палачи Великого Инквизитора обшаривали комнаты, он же тщательно и неторопливо мылся, брился, причесывался, а потом надел кружевную рубашку, белые чулки, лучший шелковый фрак, плащ и огромную шляпу с белым пером, точно отправлялся не в тюрьму, а на свадьбу. Много месяцев спустя, уже пробив дыру в потолке камеры, выломав свинцовые плиты крыши, выкарабкавшись наружу, с акробатической ловкостью пробравшись над пропастью Большого канала, одолев множество запоров и дверей, больно поранившись при выламывании последней двери, он остановился у подножия громадной дворцовой лестницы и, достав из предусмотрительно прихваченного с собой узелка одежду, облачил свое истерзанное тело в кружевную рубашку и шелковый фрак, натянул белые чулки и надел шляпу с белым пером. И в таком наряде переступил порог, отделяющий его от свободы. Не как узник, а как молодожен. Быть может, только чуть утомленный приготовлениями к свадебному торжеству.

Недовольный собой, Казанова поднялся из-за стола. Десять лет — это вечность. Что общего между ним тогдашним и ним сегодняшним? Разве что геморрой, который он приобрел за пятнадцать дней, в течение которых его желудок отказывался работать.

Тогда, в Петербурге, писалось куда лучше. После нескольких недель одиночества и темноты его наконец перевели в более приличную светлую камеру, и у него появился друг — лист бумаги, с которым он мог разговаривать, ссориться, делиться фантастическими идеями. Если его хотели сломить, если распоряжение Куца было злой шуткой, придуманной, чтобы вывести его из равновесия, — они просчитались. Он описывал свое бегство на разные лады и испытывал все большее удовлетворение. И хотя лишь в воображении заменял одну — реальную — тюрьму другой и Дворец дожей находился не в Петербурге, а в его родной Венеции, это путешествие во времени и пространстве обладало какой-то живительной мощью, помогало обрести утраченную веру в свои силы: ведь тогда ему удалось бежать. И он не торопился, растягивал удовольствие, возвращался к началу, добавлял новые подробности, утолщал потолок и утяжелял свинцовые плиты крыши, нагнетал напряжение и усугублял опасность, а когда уже приближался к последнему препятствию — дворцовой двери, начинал все заново, и так много раз, зная, что в конце этой истории его ждет величайшая награда — свобода.

В камеру зачастили посетители: офицеры и генералы, увешанные орденами, как ряженые на карнавальном параде. Они молча разглядывали его, будто зверя в клетке или приговоренного к смертной казни. Наконец, когда он в очередной раз балансировал над пропастью Canale Grande[3], пытаясь протащить в выломанное оконце спасительную лестницу, его вызвали к капитану Куцу.

На сей раз он был приведен не в дворцовую залу, а в комнату, очень похожую на камеру, разве что побольше размером и прилично обставленную.

Куц долго молчал, исподлобья его разглядывая. В глазах капитана Джакомо уловил что-то схожее с праздным любопытством разряженных манекенов в мундирах, насмехавшихся над его лохмотьями, патлами и всклокоченной бородой. Теперь, выбритому и одетому в чужую, слишком просторную, но опрятную одежду, ему было легче это сносить. И даже не важно, заговорит капитан или нет.

— Драться умеешь?

Куц не говорил, а рубил. Слова его резанули слух Казановы как свист палаша. Что ж, надо закрыться и нанести ответный удар.

— Умею. Если таковое уместно сказать человеку, одержавшему победу в тридцати поединках и лишь в трех раненному.

Выпад не произвел на Куца особого впечатления. Джакомо собрался его повторить, припомнить какие-нибудь смачные подробности — например, как он дрался сразу с двумя гасконцами и уложил их с маху одним ударом, однако капитан его опередил:

— Сейчас проверим.

Откуда у него в руках взялись две шпаги, только дьяволу известно. Одна была защищена металлическим наконечником. Эту шпагу Куц и протянул Казанове, но тут сообразил, что узник все еще скован. Подбежал солдат, громадный усатый детина, провонявший махоркой и сапожной ваксой, и через минуту Джакомо уже растирал онемевшие запястья и со злорадством представлял себе, как проучит этого офицеришку. Если его хотят спровоцировать — пожалуйста, он согласен; если подталкивают к самоубийству — он и на это готов, только сначала прикончит Куца, а там пускай кончают и с ним. Все лучше, чем медленно подыхать за решеткой. Джакомо взвесил на руке шпагу; металлический колпачок на конце лишал ее изящества и нарушал гармонию пропорций. С разочарованием провел пальцем по тупому лезвию.

— Это все равно что драть бабу через тряпочку. — Куц громко загоготал. — Не слишком приятно, хотя иногда необходимо. А за себя не бойся, — добавил уже без смеха, мизинцем пробуя острие своей шпаги. — Останешься цел.

Открылся, а за дурацкое оскорбление и не составит труда отплатить.

— Я не боюсь, — сказал Казанова, вкладывая в это «я» ровно столько язвительности и высокомерия, сколько требовалось, чтобы удар не просто достиг цели, но и был чрезвычайно изыскан. Подействовало: капитан потемнел лицом и, подскочив к узнику, нетерпеливо гаркнул:

— Готов?

Конечно; еще только подтянуть панталоны, пригладить волосы, перекреститься… нет, это лишнее, тюремщик может подумать, что он и вправду боится, достаточно легкого поклона — дань традиции, этой матери чести, — и…

— Готов.

— Давай.

Казанова неторопливо шагнул вперед; незачем сразу атаковать, для начала надо подразнить этого самоуверенного глупца. Шпаги скрестились — раз, второй. Куц спустил свою.

— Ну, смелей. Больше ничего не умеешь? Не пойму, ты бабу потрошишь или дерешься?

Сейчас увидишь, кого я распотрошу, сукин сын, мысленно выругался Казанова и стремительно бросился на противника. Двумя быстрыми выпадами он загнал Куца в угол и уже замахнулся, чтобы нанести свой коронный удар — точно рассчитанный укол в середину груди, конец острия попадает в шею, — но Куц яростно замахал руками, отгоняя солдата.

— Вон, скотина. Кто тебя просил?!

Верзила поднял ружье, собираясь ударить — только, видно, не знал, чем бить: штыком или прикладом, да и не был уверен, не ослышался ли; лишь повторное «вон!» и властный жест капитана заставили его отступить обратно к двери. Куц задыхался от бешенства, однако объясняться не стал — противник того не заслуживал.

— Продолжай.

Они снова схватились посреди комнаты. Казанова уже овладел собой, хладнокровнее рассчитывал силы. Позволил капитану припереть себя к стене, почувствовал его прокисшее дыхание на лице и боль в запястье — теперь уже не от наручников, а от рукоятки шпаги Куца. Резко оттолкнулся от стены, отбросил капитана с такой силой, что тот, зацепившись за кресло, ничком упал на пол. Опустил шпагу; ярость, душившая его минуту назад, схлынула. Не станет же он добивать лежачего. И без того ясно — победа за ним. Он удовлетворен — пускай даже сейчас это ровным счетом ничего не значит.

Но Куц не позволил ему насладиться победой; перекатился на спину, вытянул руку со шпагой:

— Ну! Продолжай!

Казанова, недоумевая, сделал было шаг вперед, но тут же попятился.

— Ну!

Ненормальный или любитель острых ощущений, мелькнула мысль, однако, заметив, как беспокойно переминается с ноги на ногу солдат у порога, Джакомо понял, что ошибается. Ни то ни другое. На подлость толкает, подловить хочет на бесчестном поступке, унизить, а то и прикончить. В порядке самозащиты — так это потом назовут. Верзила у двери только того и ждет. Нужно спутать их планы, обезоружить спокойствием и уравновешенностью. Расправил плечи, крепче сжал рукоятку все еще опущенной шпаги. Раз они не соблюдают правил, он будет строго их придерживаться. Благородством ответит на хамство. Выдержкой — на разнузданность. С хрустом суставов расправил плечи. Замер, вытянувшись во весь рост, насмешливо поглядывая на распростертую на полу нелепую фигуру одного из своих мучителей и топчущегося у порога другого.

вернуться

3

Большой канал (ит.).