Изменить стиль страницы

Джакомо затоптался на месте. Тяжесть внизу живота, минутою раньше вызывавшая лишь легкий зуд, внезапно усилилась, причиняя боль. Эти сволочи застудили ему пузырь. Что делать? Скрючился, понимая, что это ненадолго поможет. Все, что еще секунду назад казалось важным — будущее мира и перелом собственной судьбы, страстные речи, обращенные к царице, которая со вниманием будет его слушать, — отступило куда-то далеко. И лишь когда об пол ударилась, принося облегчение, пенистая струя, стало робко, беспорядочно возвращаться. Джакомо захотелось одновременно и смеяться и плакать. Держа в руке захлебывающийся от напряжения краник, он старался направлять струю как можно дальше от себя. И вдруг, прежде чем понял, что она ударилась о какое-то препятствие, на него с бешеной силой обрушился поистине сатанинский вопль, наполненный яростью и ужасом. На мгновение он умер, окостенел, выпустил из рук своего вялого дружка и край панталон, когда же крик повторился, опомнился настолько, что почувствовал обыкновенный страх. Его заперли с каким-то зверем, с чудовищем, затаившимся в темноте. Господи Иисусе, эти мерзавцы ему смерть уготовили, а не встречу с царицей. Яростно ревущую смерть с огромными клыками и усаженным шипами языком. Казалось, из мутного сна его швырнуло в прозрачную, смердящую серой и аммиаком явь.

Он пошатнулся и упал бы, если б пальцы не вцепились судорожно в какую-то мягкую ткань. Под тяжестью тела штора упала, и при бледном свете луны, рассеявшем сумрак комнаты, Джакомо увидел грозное чудовище — забившуюся в угол большую курицу с широко разинутым от страха клювом и растопыренными обрубками крыльев. Смеяться не было сил. Даже название этой странной птицы вспомнилось с трудом. Pavo cristatus. Павлин. Но… на месте великолепного хвоста у этого павлина была голая гузка.

Что же это все-таки было? Его хотели столь странным способом напугать? Сомнительно; вряд ли плосконосые палачи владели столь изощренными методами. Съездить по физиономии, дать пинка или всадить пулю в затылок — тут они были мастера. Значит, случайность. Пожалуй, ему даже повезло: его вполне могли, надев на голову мешок и связав руки, швырнуть в подземелье и вспомнить о нем, например, через месяц. Паук и не то рассказывал. Или запереть в комнате с мраморным полом, зимой используемой как отхожее место. И он бы задохнулся от вони или разбил голову, поскользнувшись на обледенелом говне. Стало быть, случайность?

Но тогда у него не было ни времени, ни желания строить догадки. События стали разворачиваться так неординарно и стремительно, что впору было забыть всю прошлую жизнь, не говоря уж о крикливом павлине с выщипанным хвостом. Впоследствии Джакомо даже вспоминать об этом боялся. Но по ночам воспоминание иногда возвращалось, и его окатывала волна предвещающего безумие страха, сродни тому, что он испытал в темной комнате. Здесь, в Варшаве, такое случилось только однажды — к ужасу девочек, которые потом до рассвета играли с ним в карты. Но это было давно. Теперь же, вышагивая с достоинством, как и прочие вельможные участники кортежа, по дворцовому двору, ощущая сквозь тонкие подошвы туфель подбадривающее тепло каменных плит, он — хоть и не без неприятного чувства — мог думать об этом, как об истории, произошедшей в незапамятные времена, да и, пожалуй, с кем-то другим.

Нет, тогда — Джакомо уставился в затылок царскому послу, словно это могло бы помочь ему найти разгадку, — тогда над ним, видно, просто решили поиздеваться. Показали, что лишенный красоты и силы павлин — он сам, Казанова, раздавленный и опустившийся, способный только кричать от страха и унижения. Торжествующее быдло. Бычий, налитый кровью загривок. Быдло. Однако торжествующее. Откуда они могли знать, что его ждет впереди? А ведь знали. Или, скорее, предвидели…

Неожиданное открытие привело Джакомо в ярость: будь у него возможность, он бы полоснул чем-нибудь острым по незащищенной шее царского сановника, ведущего их в покои польского короля; пускай бы кровь того охладила его собственную, кипящую от негодования. От одной этой мысли Казанова мгновенно успокоился. Он уже снова был самим собой, завсегдатаем дворцовых приемов, европейцем, принципиально ставившим интеллект выше насилия.

— Вы, я слыхал, прямо из Петербурга?

Джакомо уже знал, что язвительный херувим — младший брат короля. Приветливо улыбнулся:

— Имел такое удовольствие.

Они задержались в просторной прихожей перед роскошной резной дверью, за которой секунду назад скрылся Репнин.

— Удовольствие? Что вы называете удовольствием?

Князь Казимеж. Надменный юнец — впрочем, каким еще можно быть в его возрасте и в его положении? Неплохо заполучить такого союзника.

— То, что я смог оттуда уехать.

Князь громко расхохотался, заставив обернуться нескольких почтенных господ, на лицах которых застыло напряженное ожидание.

Дверь медленно, беззвучно отворилась. За нею была не королевская спальня, а анфилада светлых комнат — пустых и казавшихся нежилыми, куда и устремилась толпа. Джакомо протиснулся вперед, что избавило его от необходимости ответить на громкий шепот князя Казимежа:

— А как там наша уважаемая невестка? По-прежнему спит с кем попало?

Вымытый, выбритый, осмотренный от глотки до прямой кишки, обряженный в странный мундир не то гусара, не то казака, опрысканный лучшими парижскими духами, он стоял перед женщиной, владеющей почти половиной мира. Она слушала или притворялась, что слушает, не глядя на него, скрытая массивным бюро на золотых ножках. Когда-то царица, вероятно, была недурна; дамы такого типа не в его вкусе, хотя всякое случалось, но как может нравиться сочетание жестких черт лица с белым телом… о последнем, впрочем, оставалось только догадываться. В налитом, словно опухшем, лице, в тучной фигуре, облаченной в пышное, лишь подчеркивающее толщину платье, не было ничего привлекательного. Возможно, сумей Джакомо подойти поближе, он разглядел бы и густой пушок над верхней губой. Но не подходил, понимал, что не имеет права приблизиться ни на шаг. Один взгляд царицы заставил его замереть. Такой взгляд способен убивать. И наверное, убивал. Вот она какая, императрица всея Руси, железная Екатерина. И Джакомо предпочел не рисковать. Он стоял точно перед трибуналом и срывающимся от волнения голосом произносил давно заготовленную тираду о будущем мира, о сплочении Европы под рукою мудрейших монархов, об организации объединенных наций, которая склеит то, что разбито, сплотит то, что распалось.

Говорил и все отчетливее ощущал, что его диковинный мундир — шутовской наряд, а парижские духи — знак принадлежности к продажному сословию шлюх.

Разоружение — вот основная задача. Сильнейшие должны показать пример. Если сократить численность войск, никто не станет ни на кого нападать, а мир… что ж, мир столь же нужен людям, сколь и любезен — Джакомо хотел сказать: «Богу», но вовремя спохватился: ведь перед ним была читательница Вольтера, — сколь и присущ Природе. На том и закончил. Надоело. Черт бы побрал его идиотские идеи, Вольтера и эту жирную змею, которая глядит на него, как на воробья, запущенного к ней в клетку.

— Пятьдесят тысяч для начала хватит?

Голос у нее, пожалуй, приятнее всего остального. Пятьдесят тысяч чего? Дукатов, франков, плетей? И за что его собираются наградить или наказать? Джакомо изобразил на лице недоумение, хотя подозревал, что производит впечатление полного идиота. Царица вытащила руки из-под стола, в пальцах сверкнуло узкое лезвие; в другой руке она держала яблоко, сплошь в надрезах. Сок капал на полированную поверхность.

— Хорошо. Пусть будет семьдесят. В Европе станет семьюдесятью тысячами солдат меньше. Но взамен твои хозяева должны гарантировать, что Турция на несколько лет оставит нас в покое[17]. Скажем, на пять.

— Пять лет, — повторил Джакомо, плохо понимая, о чем идет речь: какая Турция, какие хозяева? Видно, его опять принимают за кого-то другого. Неужели никогда не кончится этот ужасный сон?

вернуться

17

Русско-турецкая война 1768–1774 гг. была начата Турцией после отказа России вывести войска из Польши. После разгрома турецких войск при Ларге и Кагуле, а флота — в Чесменском бою закончилась Кючук-Кайнарджийским миром.