Изменить стиль страницы

И дождался. Утро было приятно прохладным, в самый раз для прогулки. Да и портшез он подарил князю Адаму, а купить карету или даже скромную коляску просто не мог себе позволить. До поры до времени, уважаемые дамы и господа! До поры до времени. Тщательно одетый, Джакомо неторопливо шагал по безлюдным улицам, огибая коварные бугорки засохшей грязи и кучи конского навоза. Идти было недалеко — по той части города, где он будто раскалывался надвое: еще пахнущие свежей штукатуркой каменные дома внезапно расступались, открывая вереницу вросших в землю лачуг и кособоких лавчонок и проломанные деревянные тротуары, обозначающие путь среди луж и навозной жижи: между великолепными дворцами втиснулись грязноватые маленькие площади, днем заполненные телегами с сеном, торговцами и нищими.

С чего он начнет? Его, безусловно, станут расспрашивать про Петербург, про царицу. Он уже сто раз отвечал на такие вопросы, немного фантазируя, немного привирая, — впрочем, в меру, чтобы не нарваться на неприятности. Теперь же — это Джакомо отчетливо понимал — вести себя следует иначе. Но как? Правды он не откроет никому на свете, даже вспоминает, как оно было в действительности, с неохотой, сам себе не веря.

— Вон!

Окрик предназначался пятнистой дворняге, которая всю дорогу плелась за ним, а теперь стала путаться в ногах, обтянутых шелком и обутых в расшитую золотом кожу. Вон! Это русское слово крепко засело у него в голове. Сколько времени прошло с тех гор, как Куц впервые его им хлестнул? Целый век. А с того момента, когда прозвучал яростный вопль императрицы всея Руси и он чуть не лишился сознания? Два века?

А может, ничего этого не было? Нет, сто тысяч чертей — было! Но только ненормальный рискнул бы рассказать о таком королю, кажется до сих пор обожающему эту толстуху с обвислыми грудями, которой обладал, когда ее тело было еще молодым и ядреным.

А Вольтер? Что бы он сказал, услыхав этот вопль, эти бессмысленные приказы, эти проклятия, вместе с пеной срывающиеся с уст первой дамы Европы, спасительницы мира, подруги философов? По-видимому, ничего. В молчании больше мудрости, чем в словах.

Джакомо пожалел, что прогнал собаку. Он уже привык к близкому соседству убожества и роскоши — разве не так выглядит весь мир? — и тем не менее одна картина неизменно повергала его в ужас. У дороги, окруженный роем мух, до пояса зарытый в землю и по самую шею обложенный навозом стоял несчастный, уже мало похожий на человека. Впервые его увидев, Казанова решил, что это варварская кара за не менее варварское злодеяние. Однако нет — эта живая куча навоза, это почерневшее от грязи и червей, источающее, вероятно, весь вселенский смрад существо пало жертвой своих любовных страстей, и теперь его народным способом лечили от французской болезни. Так сказал сам князь Радзивилл[14], когда их однажды занесло в этот вонючий закуток; лицо князя тогда искривила странная усмешка, маскирующая то ли омерзение, то ли смущение, — не очень-то приятно показывать такое иностранцу. Захмелевшие, алчущие простых утех, они отказались от дальнейших поисков приключений и во дворце у князя в мрачном унынии напились до бесчувствия.

А ожидающий исцеления или смерти страдалец день и ночь там торчал, гнил на глазах у зевак, которые издевались над ним, но подкладывали навоз и пялились со страхом, хотя и не без сочувствия. Такое могло случиться с каждым. Тем более здесь, где с наступлением сумерек в жалких палисадниках, в кустах за покосившимися заборами аж гудело от сливающихся в экстазе тел, с визгом, писком, гоготом ломающих ветки и утрамбовывающих задницами землю.

Казанова украдкой перекрестился. Упаси Господь. От такой болезни. И от таких лекарей.

Это зрелище, почти каждый день терзавшее душу, отвращало его от любовных утех успешнее, чем что-либо иное. Джакомо выставил двух девок, присланных женщиной, у которой снял квартиру, с третьей позабавился, потому что она показалась ему симпатичной и на все готовой, однако к ее главному и таящему опасность сокровищу не прикоснулся.

Если б он тогда так же поступил с царицей, возможно, не произошла бы та страшная сцена, лишь чудом окончившаяся благополучно. Но… можно ли было неожиданно и беспардонно вторгнуться в самую грозную задницу Европы при том, что передние ворота были распахнуты настежь? Да он бы головой поплатился, если не кое-чем другим, не менее важным. Хотя, быть может, его бы за это озолотили, но тогда у него и мысли такой не мелькнуло: он ждал скорее наказания, нежели награды. После унизительных месяцев заточения даже надежда имела привкус не радости, а страха. Он не хотел ничем рисковать. И рискнул всем.

Этот дикий вопль ему, верно, не забыть до конца жизни. Как и налившиеся кровью глаза разъяренной тигрицы. Да, тяжеленько пришлось. Но, по крайней мере, он избежал участи этого несчастного, по горло утопающего в дерьме. А то — прими дело иной оборот — стоял бы сейчас рядом или на его месте. Всякое могло случиться. Хоть он и иностранец, и уже изобретены менее варварские способы лечения венерических болезней. Достаточно было малого: выпадения крошечного звена из цепи событий, ничтожной случайности, каприза судьбы, почти незаметного движения перста Божьего, управляющего его жизнью, чтобы он навсегда ухнул в навозную яму. Если б, например, ганноверские купцы не струхнули, а дали ему по затылку где-нибудь в темном переулке, да так, чтобы он потерял бы не только сознание, но и память, а до того еще влип в неприятную историю с обыкновенной шлюхой или необыкновенной императрицей, — вполне мог бы сейчас торчать по шею в зловонной жиже, уставив помутневший взор на какого-нибудь разряженного хлыща, содрогающегося от ужаса и омерзения, однако уверенного, что с ним подобное не случится.

Если бы да кабы… Видно, ему не избавиться от этих тревожных мыслей. Во всяком случае, здесь. Но если сегодня повезет с королем? И закончится тягостное ожидание, и не придется больше молить Бога, чтобы о нем забыли…

Кто тогда принес весть, что его вызывают во дворец? Куц? Нет, Куц в то время уже им не занимался. Астафьев? Тоже, пожалуй, не он. Кошмар! Что с его памятью? Странный человек, сам называющий себя Пауком, с которым они провели несколько дней в одной камере, осыпая императрицу грязной бранью и оскорблениями, обещал Казанове всевозможные с ней утехи, но то был узник, пышущий ненавистью и похотью раб, а не придворный посланец. Поначалу Джакомо принял соседа за доносчика, полицейского агента, подосланного, чтобы вытянуть из него компрометирующие признания. Однако нет — этот Паук явно плел паутину для самого себя. Царицу Екатерину он ненавидел искренне и страстно. Причислял ее к самым омерзительным видам животных, охотнее всего — к мерзким насекомым или болотным свиньям особой породы, питающимся собственными испражнениями, приписывал ей наиподлейшие поступки, самый невинный из которых обладал мощью смертоносного яда, наделял ее тело такими прелестями, как зловонное несварение желудка, гнойники и венерические язвы, самая крупная из которых, таящаяся, точно отравленная жемчужина в раковине моллюска, в глубине ее ненасытного чрева, каждую ночь поджидала новую жертву.

Зазевавшись, Джакомо оступился и чуть не упал. Боль в щиколотке привела его в чувство. Тысяча чертей! Это же Варшава, а не треклятый Петербург. Он беспрепятственно шагает по улице — пускай даже спотыкаясь, пускай в сопровождении дворняги и в непосредственной близости от полуживого сифилитика. Спешит в королевский замок, он — Джакомо Джованни Казанова, свободный человек в свободной стране, приглашенный самим польским монархом. В Петербурге он был не гостем, а бесправным узником. Какие еще посланцы?! Трое извергов, что однажды ночью ворвались в камеру и молчком выволокли его наружу под аккомпанемент воплей Паука, которого истязал в углу четвертый мерзавец? Тогда он в последний раз видел заклятого врага императрицы, даже под градом ударов не переставшего ее поносить и предостерегать Казанову от сатанинского яда. Джакомо запомнил его взгляд, раскаленный безумием и страданием: достаточно было зажмуриться, чтобы снова увидеть эти глаза.

вернуться

14

Радзивилл Карл Станислав (1734–1790) — князь, любимец шляхты. Содержал десятитысячное регулярное войско, был противником партии Чарторыйских. Примкнул к Барской конфедерации, но после сдачи Несвижа русским войскам эмигрировал за границу. По возвращении был прощен Екатериной II.