Изменить стиль страницы

Первый Ваш настоящий фильм назывался «Рим — открытый город». Только-только рванули с места — и сразу же в названии родной Рим. А еще немного времени спустя — Ваши Линда и Маддалена... Но потом, — будто Вы могли надоесть зрителю, — «проницатель­ные» режиссеры вдруг взялись и так и сяк Вас приукрашивать; но нужны ли были Вам, это с Вашей-то красотой, еще и глубокие декольте, или зачем было стараться затушевать Ваши всеговорящие резкие морщинки? И вот, по их милости, Вы снова проходили несколько лет в сверкающей огнями ночи, но ведь ночь лучше тем­ная, — она более настоящая; а потом, потом так называемые «дело­вые» режиссеры Вам ничего не предлагали, и это Вам-то — Маньяни. Тяжелые дни настали тогда для Вас, Анна, но затем, затем, будто бы всем на удивление, о Вас вспомнил — нет, не режиссер, а писатель, к тому же не итальянец; он так загорелся Вами, что написал свое новое произведение исключительно в расчете на Вас. Вы, не заставив себя ждать, тут же перелетели через океан, и в очень скором вре­мени изволили принять высшую награду — «Оскара»; Вам было тогда сорок семь; а потом Вы вернулись в свою Италию, и снова пошли глуповатые роли, потом снова — легко сказать! — семь лет бездействия, и это при Вашем таланте; а затем снова Рим и — Ваша вершина — «Мама Рома»...

И вновь, вновь присужденное глупцами бездействие, на сей раз еще более долгое, — что ж, перевалившая несколько за пятьдесят, девять лет бездействовавшая актриса, конечно же, списана... — И вдруг телецикл «Три женщины». И во всех трех — снова настоящая, снова великая, истинная Маньяни! Фильм не успели еще показать по телевидению, как о нем уже заговорили, и целые полчища режиссе­ров ринулись к Вам, и каждый молил коленопреклоненно, чтоб Вы, великая и милосердная синьора, только бы не отказывались, ибо лишь с Вами ему удастся осуществить свою заветную мечту, но Вас уже грыз скоротечный рак... И за пятнадцать минут до показа тех фильмов Вы, обессиленная, сравнительно удобно устроились перед телеви­зором на таких мягких подушках, которых Вам так сильно не достава­ло в Вашей скитальческой молодости, но — что за странная побе­да — Вы не дожили до начала фильма и Вами осталась неувиденной одна из Ваших... чего... такое бы тут слово... пусть будет «работ», а через три дня только-только обретший трех новых женщин Рим провожал Вас рвущимися сквозь рыдания — «Прощай наша... прощай наша Нанетта...» — это плакал сам Рим.

Чрезвычайно, всегда и во всем гордая госпожа Анна, Маньяни... Когда однажды, в период Вашего последнего бездействия, вероятно, самый великий режиссер современности снимал документальный фильм о Риме, он, памятуя великодушно о Ваших прежних заслугах, предложил Вам даже эпизод — как Вы возвращаетесь домой поздней ночью. И, в самом деле, Вы, окутанная ночной мглой, направились издали к своему дому, где столпились во множестве режиссеры-операторы-художники-ассистенты с осветителями, а когда Вы уж взя­лись за ручку двери, тот режиссер предложил вдруг такую объявлен­ную скороговоркой импровизацию: «Уж поздно. Вот домой возвра­щается женщина, как никто другой, пропитанная духом Вечного города. Это Анна Маньяни. Анна, скажите нам что-нибудь, о Риме». Женщина повернула к нему свое исстрадавшееся, изнуренное бо­лезнью лицо и сказала: «Иди спать, Федерико, уже поздно».

И прикрыла за собой дверь.

Премногострадальная, победоносная госпожа Анна, Маньяни...

8

Скирон предался воле.

Скирон предался воле, но прежде чем он стал толкователем по­лета птиц, ему приходилось туговато. Следить за козьим стадом не составляло особого труда, и у него оставалось немало времени для раздумий; в растерянности озирал он небо и землю — сколько же еще чего оставалось на свете неразгаданным: почему это, инте­ресно, темнело, кому бы помешало, если бы всегда был ясный день; или почему морская вода была соленой, а стекающая струйками по стенам пещеры такой приятной на вкус; почему ветер не мог найти своей дороги, разве что все дороги для него открыты? — и так и сяк неторопливо прикидывал он в уме, но все это не отвлекало его от главной заботы, от горестных переживаний, которые вдруг, внезапно обрушивались на него; разъяренный, весь опаляем изнутри нестерпи­мым огнем, он остервенело стискивал меч: любви не было, нет... Но почему же не было! Ведь любовь была так хороша, только почему она гасла, почему гасла, почему ее не было! И только по временам, когда кто из влюбленных поднимался к нему, своему возлюбленному, в момент близости, на какой-то миг в голове мелькало: «Есть, да, есть». Но стоило подруге уйти, как вновь возвращалось мучительное: «Не было, нет...» Поначалу юнец принимал за любовь обладание бе­лоногими стройными элладками и томную игру глазами; он уже и не помнил, как тревожился о своей дочурке, порученной в Мегаре заботам изобильногрудой мамки, с каким необычайным волнением посылал туда через путников сыр и мясо; теперь это превратилось для него в простую обязанность, исполнение которой приносило, однако, какую-то смутную отраду, и уже одно это было счастьем. Но в любви он все не мог никак разобраться и, пребывая в растерян­ности, по-прежнему подолгу предавался созерцанию неба и земли: почему это некоторые деревья плодоносят, а другие — нет, и где, интересно, проводит ночи Гелиос, может, он вообще тает в море? А может, Гелиос не один, может, каждое утро появляется новый, очередной, но кто его присылает?

Неужто боги? Современных ему вершителей судеб Скирон нем то чтоб не любил, он старался о них не думать. Ни с кем из них он никогда не имел дела, хотя они и очень любили повсюду совать свой нос. Разве что ему приходилось наблюдать многошумный гнев чернокудрого Посейдона да порой невольно думалось: как это все же... Как это все же они отхватили себе все лучшее — обитали на высоком Олимпе, раскатывали на многоконных колесницах; если кто где резал скот, не шевельнув и пальцем, присваивали себе самые лакомые куски; а обычные люди, чтоб только удостоиться одного их милостивого взгляда, приносили жертвы этим самым богам, среди которых никому было не разобрать, кто чей муж, а кто чей отец или временный сожитель; но до чего же нервозной была эта честолюбица Гера — неизвестно какой неведомой силой проведенная через тогдашний «загс» официальная жена Зевса. А как же — самолюбие! Но при этом такая мелочная суетливость. А Зевс даваай, поше-ол; и чего ему было церемониться, благо сам себе господин — выбирай кого хочешь. Не особенно-то отставали от него и Посейдон, Афродита Пандемос, Арес, Гермес и так...

Э-эх, не было любви, нет! Но однажды как-то мимо проходил безоружный человек в почтенных летах.

— Ты Скирон, что живешь сам по себе?

— Да, Скирон я. — Он был что-то не в настроении. — А ты кто?

Путник горделиво вскинул голову:

— Издалекаприметный Саламин — моя родина. А сам я — пылкобровый Кихрей — саламинский царь, мудрец и герой.

— Так ты Кихрей, божественный Кихрей! — прижав руку к груди, Скирон низко склонил голову, — на всю Элладу прославленный герой, царь и мудрец! — и добавил, согласно обычаю: — Да будет Громовержец тебе покровителем и опорой.

— Оно так и есть.

Смолкли.

Оба чувствовали, что говорят о чем-то не о том, и обоим было от этого неловко.

— Почему ты грустишь, Скирон, богам подобный?

Скирон быстро взглянул на него и сказал, потупившись:

— Я не подобен богам.

— Почему...

— Не хочу я им уподобляться.

— Почему?

Скирон высоко вскинул голову и, посмотрев прямо в глаза мудрецу, сказал:

— Когда б наши боги были хорошими...

— Тсс!.. — огляделся по сторонам Кихрей, — говори потише,— и шепнул: — Когда б наши боги были хорошими... то что?

— Тогда была бы и любовь.

Мудрый Кихрей удивленно вскинул на него глаза:

— А что — ее нет?

— Нет.

— Как так нет!

— А где она, гдеэ?..

Мудрец в задумчивости прошелся взад-вперед, затем стал, глянул на Скирона:

— У меня в одном месте зарыт слиток золота. Тебе об этом известно?