Изменить стиль страницы

И он целовал ее.

— У нее от Эреба близнецы, — снова приникала к его груди та женщина, — они вечно у нее на руках — она повсюду таскает их за собой. — Во тьме совсем не видно было ее безостановочно шевелившегося языка. — Первый из них — великий Танатос — единственный из всех, когда-либо являвшихся на свет, кого не прельстишь никакими взятками и подношениями, не умилостивишь никакими мольбами и зароками.

— Но кто же он такой...

— Владыка Смерти. Знал бы ты, как он хорош собой, железносердый Танатос, не знающий ни к кому пощады. Но люди его безмерно ненавидят. Как я люблю тебя! Танатос крылатый, он весь окутан в черное, в одной руке у него меч, а в другой — только что погасший светильник.

Скирон безмолвствовал.

— И я тоже умру? — вопрошал он через некоторое время.

И та женщина в ответ щебетала:

— Нет, что ты говоришь, ах, нет, нет! — яростно всплескивала он,а руками. — Ты нет, нет, ведь ты же мой, кому я отдам твою златокудрую голову! Тебя самое большее одолеет Гипнос, близнец Танатоса, покоряющий сном, да и то ненадолго, потому что ты все равно потом проснешься, но раньше он возложит тебе на глаза свои фиолетовые ладони, бережно укачает тебя, мой Скирон, успокоит твое дыхание, ты неприметно уйдешь в дрему, а потом, чуть-чуть вздрогнув, нырнешь в сонное небытие, и тебя, взбаламученного тьмою, охватят темные сны. — Приподнявшись, она глядела на него, прекрасно все различая во мраке. — Спи, глупец...

Скирон спал, а та женщина все безостановочно шевелила язы­ком у него над ухом:

— Ты должен весь отдаться Эребу, понял меня, глупец? Должен поселить в своем сердце тьму; эти золотые волосы тоже у тебя почернеют. Да и для чего тебе золотые волосы, ты ведь не женщина... — и легонько смазывала ему лоб своей дурной мазью, замешанной на мозгах летучей мыши, а погрузившемуся в сон Скирону смутно представлялось, что это его ласкают, и он чуть-чуть поёживался. — Спи, спи, мой мальчик, ты ведь Эребов, а матерью у тебя Нюкта; ты станешь мне братом, и мы с тобой нарожаем подобных себе, кто сказал, что людей... фиф, тоже еще словцо! Невинность, тьфу, да ну ее... И, во спасение своей почерневшей крови, ты схватишь меч Танатоса и будешь махать им и махать...

В шестнадцать лет Скирон уже прослыл героем из героев, он косил подобных себе мечом, разил меткой стрелой, продырявливал копьем, но порой.... порой ему хотелось поразмыслить. Что-то, бывало, жгло его, но недолго — лоб-то его был осквернен той женщи­ной, так разве же он не предпочел бы, чем предаваться размышле­ниям и страдать, умащать себе между боями тело благовониями и предаваться приятным утехам? Юный герой из героев нравился женщинам, и в пору Гелиоса он, бывало, тонул в недрах много лучших, чем та, стройных, полногрудых и пышноволосых женщин, и все-таки он продолжал желать ту одну, со всей ее чернотой и болтливым языком, верно, любил ее, что ли, да и дочка у них уже была златокудрая крошка, еще не умевшая ходить. Но как-то однажды, когда Скирон вернулся с того поединка, на котором, впервые пощадив, не убил, а лишь обратил в бегство своего против­ника, та женщина, не заметив, как он вошел в темную комнату, где лежал ребенок, продолжала, нашептывая какие-то таинственные слова, заниматься своим делом — она ощипывала летучую мышь; Скирон застыл в оцепенении у порога, но когда родная мать поднесла ко лбу собственной дочурки, этого как-никак розового плода их нюктской любви, состряпанное своими руками гнусное зелье, он вдруг взревел не своим голосом, и женщина, на которую неожиданно пал в том мраке Гелиос, оказалась пойманной врасплох| Вся перекорежившись с досады, она глянула на него пристыженно снизу вверх; заплакал ребенок; Скирон стоял с занесенным мечом в руке, а та женщина смотрела на него снизу вверх с презрени­ем, смешанным со страхом; от ужаса она проглотила язык, и ей уже было не прошипеть своих всегдашних обольстительных слов, хоть она и очень старалась, корчась в тщетных потугах; потом, обличенная, кипящая неистовой злобой, — куда до нее змее! — извиваясь, отступила назад и выползла наружу, ни на миг не отведя от Скирона выдававшего ее с головой враждебного взгляда. И на этом всё — в женском образе больше Скирон этой женщины не встречал.

Эх, любви не было, нет.

И Скирон подался на волю. Каждый раз, убивая змею, он вспоминал ту, свою, но змей было много.

7

Всестраждущая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни...

Вы, вероятно, единственная из всех актрис, сказали как-то хлопотавшему над Вашим лицом гримеру такую вот совершенно неслыханную вещь: «Не старайтесь скрыть моих морщин, они мне слишком дорого стоили...» — и сказали так, наверное, еще и потому, что Вы были не только актрисой, не просто олицетворительницей; Вы всегда изволили быть предельно естественной, достоверной, правдивой, наиправдивейшей, великая синьора Анна, Вулкан и Нанетта. Кто бы еще мог быть так же, как Вы, до конца неподдельной и в обволакивающей нежности, и в беспредельном гневе, или в ком еще так бурно кипели слитые воедино любовь и ненависть? Вам не нужно было ничего вуалировать, потому что Вы были самим воплощением правды и какой-то необузданной прямоты, так что Вам было еще олицетворять, отважная Вы, смелая сокрушительница всяческой лжи и фальши, враг и ловушка для лицемеров, своевольная римлянка!

Прежде чем Вам исполнилось тридцать восемь лет, — боже, как свободно можно говорить о Вашем возрасте, — Вы, оказывает­ся, поначалу, — Ваш грузин повторяет это, как попугай, — ходили в драматическую школу великой Элеоноры Дузе — но какая там Элеонора, что за Дузе? — потом скитались в составе провинциаль­ной труппы по сухим, а порой и раскисшим дорогам Вашей родины, но до того, как Вы нашли свою истинную дорогу, на Вас долго лили дожди и падал снег, Анна, а Вы тем временем играли провор­ных горничных с единственной репликой: «Кушать подано, мадам», — щеголяя при этом субреточным французским. Вот так-то.

Потом, оказывается, Вы попали в варьете, где пели песенки, разыгрывали скетчи, кого-то смешили и казались порой зрителям из числа легкомысленных фатов бездарью, тогда как сами мучались, истязались изъеденными червоточиной словами, а бок о бок с Ва­ми, мучась, подобно Вам, копошился, оказывается, еще один че­ловек — по прозвищу Тото.

Перед ним тоже лежала довольно-таки долгая дорога.

А потом, потом пошли какие-то бросовые «костюмные» кино­мелодрамы, в которых Вы вяло лепили образы посиживающих у окна или возлежащих в одиночестве на кушетке томных дамочек; должны были восклицать «ах», изнеможенно молвить — «оох» и усыпанными бриллиантами длинными пальцами ставить в вазу гиацинты и олеандры, а затем снова устало опускаться на ворсистую кушетку, так и промаячив в плавных изгибах от окон-окошек до места отдохновения, или наоборот, целых десять лет, и вдруг — о ты, вырвавшаяся на волю скопленая за двадцать два года сила! — в тридцать восемь лет грянули громом, остервенело ворвавшись в длиннохвостую булочную — в латаном-перелатанном платье, стоптанной обуви и мужских носках, с изможденным от вечной заботы лицом; ворвались как смерч, как доведенная до отчаяния мать плачущих от голода детей, — настоящая Анна Маньяни, — и подняли там такой тарарам из-за спасительного для детей куска хлеба, что люди аж в весе потеряли, а то как же!

А как Вы, словно в каком-то оцепенении, ждали запропавшего где-то сынишку! Спокойная будто бы с виду, Вы стирали пыль с убогой мебели, переставляли растрескавшиеся вещи, но стоило только ему объявиться — хоох, Вулкан! — поток неистовой ругани, яростные шлепки по одному месту, слезы, гнев, и... под конец, нежные поцелуи. Сколько женщин, — только женщин, брошенных на произ­вол судьбы, — увидели в Вас собственный желанный бунт, Нанетта, но Вы никогда не старались угодить кому-то, Вы только лишь оста­вались самой собой — такой, какая Вы есть... Но какаая...

Ну кто бы еще мог так говорить один целых сорок минут, чтоб не только не наскучить зрителям, но чтоб они дышали Вашим дыха­нием и не раз подумали про себя: «Только бы она не ушла». Или же кому еще было под силу без единого слова передать все, что носим в себе мы, дети страстей; а Ваши счастливые слова Вы тоже умели выпаливать так же брюзгливо? — Ух... И впрямь, на непроторенных дорогах стали действовать Вы, вечно победоносная мечтательница, действительно самая красивая; но одна женская причуда завелась и у Вас, Анна, — до последней деточки красавица, Вы ни с того ни с сего прицепились к своему носу, ногам и «крупу», и особенно к носу. Каково же было, верно, поглядеть на Вас, Нанетта, когда Вы, не доверяя зеркалу, бросали искоса сверху вниз короткий взгляд на свой нос.