Изменить стиль страницы

— Все-таки ты не крестьянин, — сказал Плотников, нутром не чувствуешь, когда и что надо твоей лошади. — И громче спросил у хозяина: — Никандрыч, ну, как жизнь-то?

— А чо, паря, радоваться-то? Намедни опять приехали ваши, овса забрали воз.

— Забрали?

— Ага. Как свой, в своем амбаре.

— Надеюсь, заплатили?

Данилов по каким-то еле уловимым ноткам в голосе у Плотникова понял, что вопрос этот рассчитан на него.

— А чо, толку-то, от той платы! Половину заплатили керенками, половину колчаковками. А царских-то не дали…

— Пора уж, Никандрыч, забывать про царские-то. Скоро уж три года как царя нету, а ты все о нем.

— Вот и о нем, паря: при ем ситец был, всяки скобяны железа были, карасин был. Хоть вскладчину, но можно было купить молотягу, крупорушку или тама еще чо. А счас ни чо не купишь.

— Так который год война же идет.

— Она чо, крупорушка-то, стрелят? Пошто ее на войну-то забрали?

— Никто ее не забирал. Ты это прекрасно знаешь. Просто те заводы, которые ее делали, перестали делать. Стали выпускать патроны. Понял?

— Каки там заводы! Крупорушку сделать — никаких заводов не надо. Ну, молотягу делать надо на заводе, это понятно. И железа надо много. А крупорушку любая мастерска может сделать. Не делают. Который год ищу крупорушку К себе в хозяйство и не могу найти… А этот, который с тобой — большой комиссар? — спросил он вдруг про Данилова.

— Он тебе не поможет крупорушку добыть.

— Да я не об этом. Я — вообще хотел спросить.

— A-а. Если вообще, то спроси. Может, ответит.

— Чин-то у него большой?

Они переговаривались о Данилове, будто того здесь и не было.

— Чин у него такой, как у меня. В одном мы с ним чине ходим, — похлопал Плотников Аркадия по плечу.

— Ну, а коль он такой же по чину, как и ты, то чо его опрашивать?

— А ты все-таки не гребуй, спроси, спроси.

— Ну, дак чо, разве уж из антиресу, тогда можно.—

Лошадь напилась, отвернулась от колоды. Хозяин подошел к гостям. — Вот скажи, мил человек, — обратился он к Данилову, провожая взглядом его лошадь, направившуюся к кормушкам. — С какого это чомеру так от делают: человек спокон веку своего хозяйства не важивал, а его таперя поставили всей волостью управлять. Каку фарью он науправлят?

— Это кого же у вас избрали властью-то? — спросил Плотников, слушавший с интересом.

— Троху-Летуна…

— Председателем ревкома или сельского Совета?

— А кто ево знат, как он именуется. Власть — да и все! А он как был ботало коровье, так им и остался. Боталом. — Повернулся к Данилову. — Человек полжизни пролежал на печи. Портянки примерзали к косяку — лень печку истопить. А теперь он меня учит, как надо жить мне. Ты, говорит, Никандрыч, излишки хлеба сдай. Мы тебе справку выдадим об этом. А когда настояща Советска власть придет, ты ей покажешь эту справку, она тебя отблагодарит за это… Это ж надо!.. Можно подумать, я из ума совсем выжил — за каки-то справки хлеб отдавать.

— Но ведь Советской власти помогать надо, — привычно начал Данилов.

— А чего ради я ей помогать-то должон? — удивился Никандрыч. — Что она мне хорошего-то сделала?

Данилов даже чуток растерялся от такой прямоты.

— Чего ради? Да ради хотя бы того, что она наша, рабоче-крестьянская. Она за народ.

— А у нас все власти за народ. Хоть одна власть заявила, что она супротив народа? Не-е, не заявляла. Даже царь — и тот был за народ. И — директория. И — Колчак. Все за народ были. Но это, милый, только на словах. А как до дела коснется… Царь и Колчак парней брали у мужика в солдаты. Убивали их тама. Правда, Советска власть пока парней не мобилизует, так хлеб подавай ей, и все норовят на шармака, на дармовщину — хотят облапошить мужика.

Чувствовалось, что хозяин говорит знакомые, давно обкатанные им слова, уже привычные.

Пока под навесом умывались из висячего чугунного чайника, Данилов недоумевал — чего это ради Плотников, никогда раньше близко его не знавший, привел его сюда? И вообще, он явно ждал на крыльце Данилова и никого другого. Зачем? Знакомы они были только шапочно, встречались на людях всего лишь несколько раз…

Вытирались неторопливо, оглядывая стены рубленого крепкого двора, большой навес, крытый хворостом и соломой.

— Почему-то не забором из плах огорожена ограда, а пряслом, — удивился Данилов. — Мужик-то крепкий, мог бы и глухим сделать двор.

— Наверное, чтоб зимой не заносило снегом. Так навес продувает насквозь.

— Судя по разговору — кулак. Или в крайнем случае — подкулачник.

— Во-о! — оживился Плотников. — Уже и ярлык готов. Повесить ему и можно идти и выгребать хлеб… За керенки и за колчаковки. И за советские рубли — цена им одна и та же…

— Вы не согласны со мной?

— Нет, конечно. Никакой он не кулак. Это мужик, который имеет хлеб. Хлеб, выращенный своими руками. Хлеба он имеет много. Поэтому он плевал на всех нас, на все наши власти. И, конечно, деньги ему не нужны ни колчаковские, ни советские. Ему крупорушка нужна, слышал? Сейчас предложи ему ветряную электростанцию, небольшую — он возьмет ее. Она ему нужна. Сепаратор? Ему и сепаратор нужен. Маслобойку? Он и маслобойку возьмет. Мельницу-ветрянку? Он и от мельницы не откажется. И за все это будет платить пшеницей, отборной, золотой. За год не укупит — в кредит оформит. А потом из шкуры вылезет, а рассчитается… Вот такой мужик — опора всякой власти. В том числе и советской. Он опора, а не Троха-Летун…

— Ну, что, мужики, заходите ужинать, — позвал вышедший на крыльцо хозяин.

Ужинали в основном молча. Во всяком случае, Данилов звука не произнес. Он даже не заметил, из какой чашки и какой ложкой хлебал наваристый суп из баранины. Русский крестьянин вообще за столом во время обеда не разговаривает — таков обычай. Может, поэтому и молчал Аркадий Николаевич, уважал этот обычай.

После ужина покурить вышли на крыльцо. Сильно смеркалось. Солнце село, но были еще видны на светлом небе контуры деревни, ближних построек. Дневное тепло бабьего лета витало в воздухе — теплые струи нет-нет да касались лица. Под навесом хрумчали овсом лошади. В хлеву вздыхали Коровы, квохтали спросонья куры на насестах. В дальнем загоне тревожно топотали копытцами по утоптанному насту овцы. Где-то в улице вяло, неохотно, по обязанности брехнула собака. Все живое после суетного осеннего дня укладывалось на покой. На покой до утра.

Плотников, встрепенутый, чутко прислушивался к тому, как привычно рано укладывалась деревня спать. Было в этом упокоении что-то с детства знакомое, родное. Волновало в груди. Едва докурив одну цигарку, он начал другую. Молчал и Данилов. Поглядывал на него. Молчал и хозяин, потупя глаза в нижнюю ступеньку крыльца — видать, думал свою постоянную думу о жизни. О завтрашнем дне. Не о вчерашнем, а о завтрашнем…

Первым подал голос в сумерках Плотников.

— Люблю осень, — сказал он хрипловато. — Что-то есть в ней от ядреной крестьянской бабы… у топящейся русской печи — этакое сдобное, крепкое и… вкусное. Зной дневной не люблю. А вот вечер осенний неподражаем: день закатывается, уходит и ощущается по всему его телу, по всей атмосфере вокруг усталая истома. На всем этом истома— как у бабы. И на тебе такая же приятная ломота по всем суставам… Но особенно люблю осеннее утро. Когда пробуждается все вокруг. И в тебе самом пробуждаются какие-то тебе неведомые силы. В каждом суставе, в каждой мышце. Трудно это передать. Представь: вот было мертво и вдруг все начинает помалу шевелиться. Оживать. Это очень интересно. У тебя на глазах… Ты не замечал этого, Данилов?

Аркадий Николаевич промолчал.

Заговорил хозяин. Его не интересовала лирика. Он был занят обыденной прозой — делами сугубо земными.

— А чо, мужики, скоро войну-то закончите? — спросил он. — К зиме-то не управитесь?

Гости не торопились отвечать, курили, думали.

— А то ведь уже шестой год пошел, как воюете. Сколько ж можно, а?

Данилов, не поднимая головы, обыденно сказал: