Изменить стиль страницы

— Мо-ожет… — протянул задумчиво Плотников. — Власть — штука заманчивая…

Слушавшие этот разговор комиссары не поднимали глаза от пола, затоптанного, засыпанного подсолнечной шелухой — как на сельской сборне. Было неловко за главу местной гражданской власти. То, что они слышали на стороне об этих спешных ночных переездах, больше похоже на правду, чем то, что сейчас рассказывал Голиков. Почти все они порох нюхали не издали — и на германской были и тут с Мамонтовым плечом к плечу — сразу отличат правду от вымысла в таком деле.

— А как же так: Мамонтов ехал, говоришь Петра Клавдиевич, навстречу, а спрашивает, почему за вами скачет обоз? Откуда ему знать, что там за вами творится?

— Ну… я не знаю. Видимо, доложили. Он всегда ведь в курсе всех дел.

Вот уж этого он знать не мог, подумал почти каждый из ожидающих начала совещания. Такого быть не может. Взял бы уж, Петр Клавдиевич, да и честно признался: мол, было, ребята, дело, струхнули малость мои писаришки… Перевели бы все это в шутку — с кем, мол, такого не бывает поперва!.. А они, эти облакомовские, в бутылку полезли — дескать, дескридитация Советской власти, подрыв авторитета! А чего подрывать-то? Если откровенно говорить, откуда быть ему, авторитету-то!.. Ездят они, эти чьи-то избранники (никто не знает, кто их выбирал) в обозе у Мамонтова, и что делают — тоже никто не знает. Разве власть такой должна быть? У власти все должно быть в руках — и армия, и экономика, и торговля.

— А это — не власть! Это — интендантство! — рубанул безапелляционно в своем выступлении на совещании комиссар Первого Алейского полка Филипп Плотников, когда речь опять — уже который раз! — зашла о власти. — Это — интендантство! Не больше. Оно хомуты чинит, пики кует, валенки катает для армии. Вот что делает наш Облаком. Нету у меня к этой власти уважения. К этому Облакому.

Человек он решительный, этот комиссар самого первого полка, крестьянской армии, человек масштабный. Начинает выступать, чувствуется, что ему есть что сказать людям — он на голову выше собравшихся. Любая аудитория слушала его внимательно. Вот ему бы быть комиссаром армии! А не этому царскому однофамильцу, Романову-Богатыреву, у которого в голове одна-единственная мысль: не дай Бог мужик спутает его с царем, примет за сбежавшего (так настойчиво говорят в народе) из Тобольска бывшего монарха…

Выступал Плотников и по главному вопросу — о хлебе. Говорил неторопливо — знал, что будут слушать.

— Мужики! — начал он громко, как на митинге. — Каждый из вас сеял хлеб, — он обвел всех глазами, словно удостоверяясь еще раз, что именно каждый. — Вы знаете каким потом он достается. Вы знаете, что такое хлеб. Это не только то, что на столе лежит. Как в народе говорят? Рыба — вода, ягода — трава, а хлеб всему голова. Хлеб зовут и батюшкой и кормильцем. Нет хлеба — нет ни мяса, нет ни одежи, ни обужи — ничего нет у человека, ежели у него нет хлеба. Так говорит мужик. Так говорит крестьянин, так говорит хлебопашец. — Плотников входил в раж. Он начинал гимн хлебу, гимн хлебопашцу. — Что может быть красивее хлебного поля? Колосистой нивы? Ничего нет красивее поспевающего хлеба — золотых, наливных, чеканных колосьев! Я, например, могу часами стоять и смотреть на хлебное поле. Особенно вечером, поздним вечером, когда где-то далеко за горизонтом полыхают молнии, а по небу этакие зарницы, хлебозары — хлебные зарницы… А какими могучими волнами ходит это хлебное море. Оно душу переворачивает. И успокаивает ее в то же время. Ничего величественнее нет в мире, чем хлебное море — море из золотых колосьев.

В начале выступления комиссары слушали молча и даже снисходительно. Некоторые даже улыбались — дескать, что ты нам о хлебе байки рассказываешь, будто мы хлеб видели только на столе…

— Я видел Балтийское море — серая свинцовая громадина, могучая стихия. И — больше ничего. Стихия могучая и — всё. А тут пшеничное море переливается золотом. Оно душу греет. Оно человеку жизнь вдыхает. Потому что это — хлеб! — Плотников поднял указательный палец. — Не трогайте у мужика хлеб! Когда у мужика в амбаре хлеб — мужик гордым становится. Он сильным становится. У него даже… походка другая. Его со стороны видать: вот у этого мужика есть хлеб! Это идет хозяин. Земли русской хозяин. А когда у него нет хлеба — он попрошайка. Он от всех зависим. В том числе и в первую очередь от государства. Это плохо, когда мужик не чувствует себя хозяином. А чувствует себя зависимым от государства — он раб в руках государства. Раб — он! И работает, как раб! От него не жди хлеба. От него скудость наступает в государстве. От раба…

После длинной паузы, когда Плотников неторопливо обвел взглядом устремленные к нему уже без следа иронии возбужденные лица, он продолжал:

— Кто сказал, что пролетариат — это ведущий класс человеческого общества? Ерунда! У пролетариата, как сказал Маркс, ничего нет собственного, кроме его цепей. И Маркс говорит, что ему, пролетариату, в революции нечего терять, кроме этих цепей. Поэтому — это уже не Маркс говорит, это я говорю — пролетариат легче всего совратить на все, что угодно. На любую историческую авантюру. Ему терять нечего! А мужику есть что терять в любой заварухе — хлеб! И землю! Поэтому, прежде чем пойти за каким-либо горлодером, он семь раз отмеряет. Он за печеночку, за селезеночку пощупает этого вождя — не под монастырь ли тот собирается его подвести… Поэтому я считаю, что правофланговым в нашем обществе должен стоять крепкий мужик, потому что он кормит и поит, обувает и одевает человечество. Особенно в такой стране, как наша Россия. В России все на мужике держится. Посмотрите, кто в армии? В Красной армии — мужик. Он носит серую солдатскую шинель. Рабочих мало. А посмотри у белых! У Колчака лишь одна дивизия из добровольцев-рабочих, ижорская, да немного сибирских казаков, а основная-то солдатская масса — все-таки крестьянство. Мужик, в основном. Вот и получается: мужик и кормилец, и поилец — водка-то из хлеба все-таки! — он еще и защитник. Защитник и большевиков и Колчака. Всё на мужике! Мужик гибнет и в Красной армии и в Белой армии. Всюду мужик. Поэтому любите мужика! Берегите мужика, ибо он — и наше вчерашнее, и наше сегодняшнее, и наше будущее. Не будет у нас на земле хозяина-мужика — по миру пойдем. И не в переносном, а в прямом смысле!..

Долго молчали комиссары. Долго сидели опустив головы. Думали. О чем? Каждый о своем. А все вместе — о жизни, о мужике, о хлебе. И о самогоне.

После Плотникова никто выступать не стал.

Совещание решило так: хлеб у мужика не трогать, не разорять мужика, так как он есть опора всякой власти, в том числе и новой, Советской. А самогон? Самогон пусть гонит, потому как казенки в лавках нету. Но чтоб знал меру — не гнать без чура. Не все пропивать — чтоб и на семена всем осталось к будущей весне, и зиму чтоб прокормиться было чем и армии и населению. А решили так лишь потому, что все знают: мужик зря хлеб переводить не будет — он у него собственным его потом политый. И если власти не будут почем зря забирать у мужика хлеб, то мужик ни за что ни про что хлеб на самогон не переведет. Словом, так: не лезть к мужику в амбар. Захочет — сам привезет, продаст или так пожертвует, не захочет — силком не брать, не отпугивать мужика от новой власти.

Голосовали за это почти все. Только некоторые из особо приближенных к Облакому засомневались: а ежели он не захочет, ежели мужик не захочет привезти и продать? А тем более так пожертвовать? Ведь такое может быть? Что прикажете тогда? Как прикажете с ним, с мужиком с этим поступать? В ножки ему кланяться?

— Да, конечно, кланяться, — ответил Плотников. — И не простым поклоном. Что толку от твоего поклона? Товары давай. Товарами кланяйся. Тогда он тебе и хлеб привезет и мясо, и шерсть, и кожу — все привезет.

— А где его взять, товар-то?

— Это уж пусть у тебя голова об этом болит, коль ты объявил себя властью.

— Да хоть какая власть, — вмешался внимательно слушавший Голиков. — Если нет товаров — где ты их возьмешь?