Изменить стиль страницы

Настал момент повязывать фундоси. Орест напомнил, что в повести Ихара Сайкаку одна женщина из любви к мужчине хранила пропитанную его запахом набедренную повязку. Исида заливисто рассмеялась. Этим она, во — первых, хотела скрыть смущение, а, во — вторых, придала церемонии облачения весёлую непринуждённость. Руки её скользили вдоль бёдер Ореста, когда она расправляла фундоси. Повязка пару раз спадала. Фаллос не желал соблюдать правила приличия.

Орест припомнил, как однажды мама купала его во дворе в медном тазике, играющем бликами. Она лила сверху теплую дождевую воду, нагретую солнцем. Его нежная плоть чуть ли не лопалась, как перезрелый гороховый стручок. Соседка, заглянувшая к ним во двор, принялась громко стыдить его за что‑то. Вероятно, с тех пор у него зародилась это странное чувство, которое называют стыдливостью. По крайней мере, с той поры оно стало осознанным.

Орест покорился и, прикрыв глаза, позволял ей колдовать над поясом. Где‑то в области живота рождалось чувство, похожее на то, когда однажды в детстве он наблюдал полуденное затмение — что‑то вроде смятения: ожидание небывалого события, когда хочется испугаться, упасть в пропасть, но не ушибиться. Случалось, что Марго тоже поправляла его трусики.

Он сказал:

— Маттян, немного жмёт сзади, распусти чуть — чуть.

Она стала поправлять. В этот момент они подумали об одном: «Это случится когда‑нибудь?» Орест сам повязал голову свёрнутым в жгут платком, а затем поклялся быть нежным ребёнком своей японской мамы.

— А если я нарушу клятву, то что? Какое наказание последует? — с милой и хитроватой улыбкой спросил Орест.

— Не знаю. Станешь вверх ногами. Или на четвереньки, как собачка. И будешь бегать вокруг меня девять кругов.

— Хорошо! Только у меня голова закружится, — согласился Орест.

— А ты выполняй обещания, не огорчай меня.

Марико взяла фотоаппарат «Konika», запечатлела его. Вот он сидит на лестнице, вот выходит из дому, вот идёт по улице, вот несёт носилки с золотой отреставрированной птицей Феникс вместе с другими участниками церемонии…

В этот вечер Орест снова встретился в толпе с Адзари. Вместе с ним и стариком, владельцем прачечной, они провели ночь в номиясан, затем Орест пригласил их в свою квартиру, где потчевал брагой собственного приготовления, ёмкость с которой он хранил в стиральной машине. Втроем уснули на одной постели. Оресту приснились вареники с кислой капустой. Их подносила на большом блюде Исида, облачённая в мамин старенький халат с дырочкой на подоле. За столом сидел седенький старичок и грозил пальцем. Этот сон был записан в его дневнике одной строкой. В скобках стояли два слова: «S. Freud, vulv.».

ЭФЕМЕРНЫЙ МУЖЧИНА. ИЗ ДНЕВНИКА ОРЕСТА

Я лежу на футоне и настырно дырявлю пальцем бумагу на раздвижных окнах. Сквозь

это рваное отверстие светят фонари на улице Сёва — дори.

Император

укладывается спать в одиночестве в императорском дворце, что в пятнадцати минутах

езды на велосипеде от моего дома.

Императрица недовольна, но чувства скрывает. Она пожелала сыну солнца спокойной

ночи, поклонилась в пояс, выпрямилась, вздёрнула подбородок, повернулась и

посеменила в свою спальню, шурша белыми шёлковыми таби по чёрному полу

императорской опочивальни.

Император раскрыл французскую книгу и погрузился в чтение. «Gobineau», «высокие

белокурые долихоцефалы», «длинноголовые», «брахицефалы», «короткоголовые»,

«краниальный индекс».

По сырому асфальту

проносятся автомобили. Вижу, как через дорогу перебежала женщина с банными

принадлежностями в халате и повязанной полотенцем головой.

Я знаю, что сейчас раздастся

звонок телефона, и она спросит как всегда: «Ты не спишь?». Я как всегда отвечу: «Нет ещё. Вы хотели что‑то спросить?». Она ответит: «Нет, просто хотела пожелать спокойной ночи, но вот подумала…»

Что она могла подумать перед сном? Я хочу опередить её мысль и торопливо говорю насмешливо: «Вы, наверное, хотели спросить: «Не мешает ли мне спать шум проезжающих машин?»

Она: «Я об этом подумала только. Какой ты забавный! И вправду, у меня не шумно, если ты придёшь ко мне, то мог бы выспаться хотя бы на выходные… У меня есть холодное пиво… Ах, ты спутал меня. Я хотела спросить другое… Ну вот, уже забыла… Старая стала… Мне грустно… Я совсем не слышу добрых слов от тебя…Тебе как будто жалко сказать что‑то доброе…

«Ну, как же! Я ведь каждый вечер желаю вам доброй ночи».

«Я просто хотела услышать твой голос, когда ты говорил по — русски с той женщиной…»

«Хотите, чтобы я снова ей позвонил?»

«Если ты позвонишь ей, я этого не выдержу».

«А давайте я буду вам звонить и говорить по — русски?»

«Ты будешь говорить так же как с ней?»

«Ну да!»

«Как бы мне хотелось…»

«Тогда кладите трубку, я перезвоню…»

В телефонной трубке загудело. Я лежал и думал, ковырял сёдзи. Отверстие становилось больше. Прошло уже несколько минут. Мысли были не о том, что сказать моей благодетельнице, спасительнице, покровительнице, волшебнице, тоскующей печальной деве у моста Удзи, чёрт — те знает что! Сам бы хотел понять о чём я думал… В моей голове звучала музыка. Вы хотите послушать? Это бой барабанов. Моя грудь выступала в качестве инструмента. Как перед выходом на арену. Я должен победить демонов моей госпожи своим словом. Сказать ей, что у неё «очень большой живот». Или… Хуже всего со словами. Их нет в нужный момент. Они, умные, появляются уже после того, как все сказано, но ничего не вернуть.

Императору не спалось. В его голове возникла танка, он встал, вынул из ящичка изящную японскую бумагу, сделанную ручным способом в северной провинции Чиба, инкрустированную травинками и цветами фиалок. Написал стихотворение. Вложил в конверт и отправил пневманической почтой в соседнюю спальню императрицы.

— Я придумал!

Был одиннадцатый час вечера. Я набрал номер телефона моей госпожи. «Моси — моси». У меня в руках была книга Сэй — сёнагон «Записки у изголовья» из собрания «Японская классическая литература» в шестидесяти томах в красном переплёте с золотыми иероглифами на широком корешке… Я открыл девятую главу и, подглядывая в текст, стал пересказывать русскими словами. На досуге я сличал этот отрывок, выписывая старые грамматические формы, чтобы потом уточнить их значение у своего университетского преподавателя. Это была история о горестной судьбе одной придворной собаки по имени Окинамаро.

В опочивальню императора пробралась кошка, титулованная госпожой Mёбу, любимица императрицы. Она улеглась на худую грудь императора, выпустила коготки, заурчала, и стала мять коготками его соски. Императору почудилось, что кошка что‑то прошептала голосом самой императрицы. Какая‑то просьба, какое‑то извинение. Детей у них не было, а стало быть, и наследников, и она, видимо, чувствовала себя виноватой перед императором и японским народом, и правительством, и премьер — министром, и перед историей, и перед богиней Аматэрасу.

На том конце провода слышались вздохи и ахи. Причитания. Всхлипы. Читая уже по — японски, я тоже стал плакать. Жалко было полуживого пса Окинамаро.

«О чем ты мне рассказывал?» — спросила госпожа.

«Я рассказывал о своей жизни».

«Так подробно!»

«Да!»

«Никогда ещё я не был так искренен, как с вами! Я не жалел себя. Был беспощаден. Как на исповеди у священника»

«Ты выдал мне свои тайны?»

«Это произошло невольно, я освободил свою душу от гнёта»

«Как жаль, что я ничего не поняла! А потом, это ведь неприличное что‑то…»

«Но я был с вами как перед Богом. Он услышал…»

«Но ведь тебя услышал русский Бог, а не японский!»

«Мой Бог расскажет вашему Богу. Они заодно».

«Ты знаешь, я всё записала на автоответчик. Твой разговор с Богом. Я буду его слушать всякий раз, когда…»

«Когда что?»

«Когда тебя не будет, ты ведь должен скоро покинуть меня. Я буду тосковать без тебя, вот и буду слушать твой голос, записанный на плёнку».