Изменить стиль страницы

Вы станете свидетелем не столько любовных отношений, сколько участником стилизованной и иронической литературной игры, в которой персонажи и их двойники — маски вовлечены в предсмертное сновидение любимого существа героини — сенбернара Флобера, чья душа странствует в поисках сочинителя и своего нового воплощения — быть может, самого читателя.

Роман о том, как пишется роман.

МАРГО КАРАУЛИТ КОФЕ

«Щенок Филька в Уфе:

один, без имущества, лежит на полу

в холоде. Всё, что можно сделать

в таком состоянии, –

весь инструмент должен заключаться

лишь в собственном живом туловище:

ни бумаги, ни пера!!»

Андрей Платонов. «Записные книжки», 1942.

Яркие вспышки битого стекла на косогоре среди рыжего глинозёма, камней и сухих прутиков полыни, колышимой северо — западным ветром, привлекли внимание сороки — белобоки из двойного гнезда на железобетонном фонарном столбе на углу высокой ограды городской тюрьмы.

Марго любила наблюдать за жизнью сорочьей семьи. Ей было невдомёк, что эти любопытные и прехитрючие птицы тоже могут шпионить за ней. Марго прищурила глаза. Её мысли вспыхивали и гасли.

Она думала: «Вот завести бы себе золотую рыбку, запустить её в маленький аквариум, совсем маленький, на литр — полтора — два — ах, найти бы такой круглый! — поставить на колени, обнять обеими руками и любоваться тихими зимними вечерами. Чем же кормят их, этих самых золотых рыбок? Ведь надо будет менять воду — из‑под крана нельзя — один раз в неделю, наверное, или реже, раз в месяц. Да — да, по четвергам, в мои творческие дни. Вот и славненько! Кстати, во что же она обойдётся мне эта радость? Ах, сколько забот сразу, слава Богу, что кошки еще нет…»

Марго представила, как пузатенькая рыбка с золотым позументом, увеличенная водой и аквариумным стеклом, лениво колыхая плавниками, открывает губастый рот и беззвучно, с паузами в долю секунды, артикулирует: «О! О! О! О!» Тонкие губы Марго невольно издали звук, похожий на звук лопнувшего мыльного пузыря. Пух!

Она близоруко смотрела вдаль сквозь очки, сквозь двойные стекла окна, за которым проходила жизнь, как в немом кинофильме. Да, да, вот именно, как в кино, в её собственном домашнем кино, которое она снимала когда‑то не в воображении, а на восьмимиллиметровую плёнку.

Сильный ветер выгибал ветви деревьев, срывая редкие листья; воробьиная стая, пугливо переметнувшись через тюремный забор, укрылась под карнизами высотных зданий; мимо мчались машины и троллейбусы, торопились пешеходы — всё это было как бы по ту сторону аквариума, в котором уныло и неприхотливо жила Марго.

Вид из её окна напоминал носовую часть огромного корабля, который будто врезался в синеву горизонта и, рассекая волны, куда‑то плыл, плыл, плыл — то ли к совершенству, то ли к смерти.

Бурные тёмно — синие волны и облака создавали у женщины ощущение бесконечного, непрерывного движения. Это ощущение не покидало Марго даже ночью: огни города, подобно палубной иллюминации, рисовали в её воображении контуры корабля, плывущего в черном пространстве, над которым проливался звездным молоком Большой Ковш. На исходе зимы на горизонте вырастали невысокие глыбы айсбергов — заснеженные сопки противоположного берега Амурского залива, подёрнутого синевой. Глядя в ночные окна, Марго часто приговаривала:

— Куда ж нам плыть?..

Тяжёлые буро — зелёные шторы, свисающие с карниза, словно листья ламинарии в сушильне, с пронзительным скрипом железных крючков отлетели вправо и влево — к стене с ковром и к стене с книжным шкафом. Марго впустила дневной свет в единственную комнату, служившую ей одновременно и спальней, и кабинетом, и гостиной, и медленно поплыла на кухню, чтобы выкурить сигарету. В шкафчике у неё хранилась початая красная пачка «Винстона», оставленная на прошлой неделе Артуром, студентом, сочиняющим под её началом диплом на тему о соотношении символа и реминисценций в поэзии Фудзивара — но Садаиэ.

— Оставь мне пару штук, хорошо?

— Да берите всю! — великодушно предложил Артур.

Кто‑то пустил слушок по коридорам азиатского факультета, что у него с Марго якобы роман, адюльтер, интрижка. Разговоры недоброжелателей окольными путями дошли до Артура, безобидного и, как она говорила, смазливого паренька, умеющего копировать голоса и жесты преподавателей. Эти сплетни вовсе не обескуражили его. Он даже немного возгордился сомнительной славой. Он был вхож в дом Марго, приносил на хвосте всякие коридорные сплетни, плохо отзывался об одном сокурснике — «этом, как его» — Оресте, который, мол, что‑то иронически — пренебрежительное сказал в адрес Марго и т. д.

Ещё раз пробежав глазами машинопись с переводами, она заметила ритмическую ошибку в стихотворении, но отложила бумаги в сторону — до очередного вдохновения. Чаще на помощь вдохновению приходила добросовестная усидчивость, в крайнем случае черновую работу подмастерья выполнял какой‑нибудь студентишка.

Вид из второго окна, где стоял её рабочий стол, был невзрачным: угол городской тюрьмы, телефон — автомат с разбитой кабиной; окна многоэтажных домов, из которых, казалось ей, наблюдают за её жизнью. Комнатные цветы на подоконнике — гортензия и разросшийся терновник — хоть как‑то заслоняли унылую картину, безрадостно напоминавшую район Текстильщики в хлебосольной Москве, где она не раз останавливалась у своих неприветливых родственников, приезжая в нечастые научные командировки.

Десять лет её однообразной жизни, одиноко проведенные в этой комнате, без ущерба можно уплотнить в один год, а весь год — в одно предложение. Одним словом, Марго жила тихо и почти без событий.

Вот это маленькое «почти» сидело в ней занозой. Она считала, что все главные события происходят не в биографии, а в душе, как у всякого русского интеллигента, — то есть где‑то в области метафизики. Её события были сродни маленьким духовным подвигам, которые совершают в тиши келий отшельники и монахи. И совсем неважно, если никто не заметит их, ведь на то есть Бог! Она верила в него не потому, что была религиозна, не из любви, а из опасения, на всякий случай, как бы впрок, словно покупала одежду на вырост, en disponibilite`, а вдруг её вера да пригодится в лихую годину. И всё же она считала чудовищным, что её жизнь, исполненная духовных подвигов, когда‑нибудь обозначится прочерком, минусом между двумя датами — рождения и смерти.

«Кстати, — предавалась математической мистике Марго, — если от меньшего числа, то есть даты рождения, отнять дату смерти, то получится число со знаком минус, которым означается время инобытия. Приходит время расплаты, а за прожитые годы набегают проценты. И платить нужно всегда больше, чем тебе отмерено на жизнь. А чем платить? Конечно, числом перерождений!»

Она предчувствовала, что если нагрянет смерть, то никто не будет проливать скорбных слёз; поговорят немного и благополучно забудут. В крайнем случае, какой‑нибудь читатель полистает её книжки. Слабое утешение. «Что вечности до наших дней, до наших деяний?» — приговаривала Марго. Однако ею двигало желание оставить след в душе человечества, за что и следовало бы уважать любого деятеля, если бы не было так много желающих наследить да натоптать на этой земле, а потом удалиться в бессмертие с чувством выполненного долга.

Когда‑то будущее для Марго представлялось в виде тихой уютной комнаты, куда она однажды придёт с запотевшими от мороза очками, поставит вещи у порога, снимет пальто и скажет: «Ну, вот я и дома!» Уют для неё ассоциировался со щенячьей лаской любимого, подаваемого по утрам чашечкой кофе, литературными трудами. Это была комната грёз, вроде волшебной коробочки — откроешь её, и сразу нарисуется отдельно взятое будущее. В нём время переставало быть. И вот она стояла на его пороге, а позади неё захлопнулась дверь.

* * *

Сквозняк хлопнул дверью так громко, что стёкла продолжали дрожать, пока она снимала кожаное пальто. Комната грёз превращалась в комнату скудных воспоминаний, в комнату тревог, перерастающих в безвольное отчаяние без жалоб, без проклятий. Не каждая вещица — свидетельница какого‑нибудь события — могла вспомнить, при каких обстоятельствах она появилась в негромком доме Марго.