Изменить стиль страницы

Все село насмешило приключение с кулаком Кузькой, которому на хуторах за его амурные похождения «обрядили» лошадь, когда он спал пьяный в тарантасе: обрезали ей хвост и гриву и навязали мочала. На такой лошади спавший Кузька проехал по всему селу.

И вот начинается поэма о Кузьке:

Поглядите, добры люди!
Кузька едет на верблюде!

— Хо-хо-хо-хо! — грохочет вся толпа, надрывая животики над каждым куплетом.

Злободневная поэма оказывается бесконечной, и от Кузьки поэт переходит к другим лицам:

Мировой судья, папаша,
Рассуди-ка дело наше:
Я не жулик и не вор,
А мешок с мукой упер!

— Хо-хо-хо! — гремят слушатели. Они совершенствуют песню, тут же вслух поправляют и «приправляют» ее забористыми словечками.

И за что судить-то тут,
Коль украл я только пуд?

— Верно! — замечает толпа. — Знамо дело, не за что. За пуд — и судить! Дурак, а еще судья!

Гусли так и заливаются, так и рассыпают добродушно-лукавые трели, толпа хохочет, а импровизатор сидит, глубокомысленно уставясь неподвижным взглядом в палец вдохновения, поет и сыплет летучими рифмами.

Столяр и кузнец были большими друзьями: кроме поэзии, их соединяла еще идея об изобретении «вечного двигателя». Эти талантливые люди увлекли и меня: мы втроем устраивали наши совещания и делились мыслями о шурупах, «шалнерах», рычагах и других деталях измышляемого нами механизма, наводя скуку на домашних.

Иногда ночью, когда все крепко спали, отец окликал меня:

— Копка!

Я просыпался и видел, что он, со свечой в руке, в одном белье, с наскоро подвязанной деревяшкой, сидит около моей постели.

— У меня явилась новая мысль! — объявляет он мне. — Вот погляди, я сделал чертеж!

И он совал мне клочок бумаги с новым рисунком «вечного двигателя».

— Вот здесь будет шалнер, — увлекаясь, гудел он, понижая голос до октавы, чтобы не разбудить спящих, — а здесь рычаг на большом шурупе, а колено-то уж вот оно где!.. Эге?

И он радостно и хитро подмигивал мне.

— Теперь у нас пойдет дело по маслу!..

Но дело не шло. Наши опыты не удавались, обнаруживая существование каких-то неожиданных для нас законов и непредвиденных препятствий, которые только увеличивали энергию изобретателя. Каждый праздник мы собирались в кузнице или мастерской и «строили». Отец забывал о еде, о семье, обо всем, кроме своей идеи. Он сам клепал железо, пилил, ковал, страшно возбужденный, с горящими глазами, неубедимый, повелевающий. Назар был исполнителем, а я на побегушках, и отец командовал нами, приходя в ярость от малейших наших сомнений; молот и голос его гремели до ночи, мы наконец утомлялись, но он был неутомим.

Возвращаясь в сумерки из кузницы, мы горячо обсуждали наше предприятие.

— Эх, кабы знал я физику да алгебру! — восклицал отец и таинственно сообщал нам: — Там, в этих книгах, есть!..

К делу о «вечном двигателе» был привлечен сельский учитель, с которым отец мой водил дружбу. Это был хладнокровный, невозмутимый человек, лет двадцати восьми, красивый, представительный, с небольшой белокурой бородой. Он пришел к нам в мастерскую с целой компанией: с двумя семинаристами — сыновьями попа, и письмоводителем мирового судьи; последний обожал моего отца, ходил к нему каждый день, учился токарному искусству и игре на гуслях.

Вся эта молодежь наперебой стала доказывать отцу невозможность «вечного двигателя». Но не так-то легко было его убедить. Он не признавал никаких авторитетов и выступил против них с блестящей речью, достойной лучшего применения. Он знал о Галилее и Копернике и сравнивал себя с ними, говорил, что всякая новая мысль вначале считается людьми невозможной, а потом оказывается вполне осуществимой. Он требовал веских доказательств и спорил с ними целую неделю. Они чертили и доказывали ему теоремы, натащили книг, и отец принялся за чтение. С этого времени молодые люди стали ходить к нему и проводить время в горячих спорах о жизни, о науке, о религии и о человечестве.

Отец и Назар отложили на время изобретение «вечного двигателя» и возвратились к построению самокатки — велосипеда, который был уже изобретен моим отцом прежде, но не усовершенствован. Снова начались разнообразные рисунки и модели сложного механизма, пока он не стал проще. Тогда с тем же лихорадочным увлечением принялись мы строить самокатку. Опять каждое воскресенье мы ковали, варили, клепали, и отец опять вдохновенно отдавался работе. Нашей деятельностью сильно интересовались мужики и приходили в кузницу глядеть. Они глубокомысленно смотрели на отца, который, сидя на земле, весь в саже, клепал листовое железо и грохотал кузнечным молотом.

— Не пойдет! — обменивались они замечаниями.

— Хитра штука!

— Не выйдет, хромой! Кишка у тебя, пожалуй, тонка такую вещь сляпать?

— Выйдет! — неистово рычал изобретатель, надсаживаясь и грохоча молотом. — А не выйдет, так ворота вымажем!

— Хо-хо-хо! Чудило мученик!

Против ожидания вышло. Мы сделали из железа низенькую тележку на трех колесах: два колеса побольше, а третье — маленькое, впереди, оно повертывалось и так и сяк, словно руль. Механизм ее был до смешного простой и остроумный, и на тележке-самокатке можно было ездить, работая руками.

Проба самокатки происходила довольно торжественно: в кузнице собралась толпа мужиков, баб, туча ребятишек и учитель со своей компанией.

Отец не без волнения сел на самокатку и, двигая рычаги на «шалнерах» своими ручищами, быстро покатил от кузницы к селу. Только волосы его развевались, да ситцевая рубашка раздувалась от ветра…

— Бр-раво-о! — кричали ему вслед семинаристы и письмоводитель. — Ур-ра-а!

А хладнокровный учитель солидно рассуждал с мужиками:

— Вот кабы такому человеку образование! Бог знает, что бы из него вышло! Может быть, гений!

— С головой человек, — подтверждали мужики. — Хитрец!

— Вот был Кулибин, механик-самоучка!.. — продолжал учитель и стал рассказывать о Кулибине.

А отец, сопровождаемый радостной тучей ребятишек, был уже далеко и, наконец, исчез из виду. Мужики смотрели ему вслед, качали головами, приговаривали:

— Чудодей!..

Такая жизнь, полная кипучих волнений, нравилась моему отцу. Он был уверен, что дела пойдут по маслу, если рядом с его верстаком поставить еще другой для меня, и с нетерпением ждал, когда я кончу курс учения в школе. На мою склонность к чтению он мало обращал внимания и по окончании курса, когда мне исполнилось четырнадцать лет, поставил меня за верстак.

Мне сшили холщовый фартук с нагрудником, и в нашей мастерской засвистели два фуганка.

Мы с отцом вставали рано и вместе принимались за работу. В семье и у деревенских ребят сразу переменилось отношение ко мне: я стал работником, полноправным человеком… Отец обращался теперь со мной серьезнее, как с большим. Когда мы снимали фартуки и, вымыв мозолистые руки, садились за стол, он даже ухаживал за мной:

— Ешь больше, Капитон, — говорил отец. — По пище фуганок свищет!

И, глядя, как с каждым днем грубели мои руки и развивались плечи, похваливал меня:

— Здоровило! Выйдет из тебя этакий чертище-столярище!

Но я мечтал о чем-то другом. Мне по-прежнему хотелось читать все новые и новые книги.

Во мне приняли участие семинаристы, и я стал бывать в семье попа. Там все смеялись над моею неуклюжестью: я за все задевал, все ронял и разбивал. Рифмованная речь, сотканная из народных пословиц, обычная у нас дома, здесь всех удивляла… Мне было тяжело в непривычной обстановке, я постоянно конфузился, но семинаристы рассказывали о неведомой, заманчивой жизни, они открывали мне новый мир, и у них были замечательные книги.