И все упреки сыпались на голову доньи Сесилии, которую муж обвинял больше, чем сына. На лице доньи Сесилии было написано покорное смирение. От мысли, что она принимает на себя удары, направленные против Луиса, она чувствовала себя ближе к сыну.

– Довольно! Так больше продолжаться не может. Я устал от его выходок. Хватит. На улице он с бандой своих дружков-анархистов может делать все, что угодно, меня это не касается. Но в доме я ему не позволю. Я уже сыт по горло его бесцеремонными приятелями, которые только заплевывают коридор, гадят в ванной, превращают дом в конюшню. Довольно, пора прекратить это. Анархистам не место в моем доме. Хватит и того, что правительство терпит их на улице.

Дон Сидонио постепенно повышал голос; в дверь с любопытством заглядывали младшие дети. Крик привлек их внимание. Донья Сесилия погнала их прочь.

– А ну, уходите отсюда! Не видите разве, не до вас?! Уходите, уходите…

Двое малышей со стрижеными головками, строя рожицы, исчезли за дверью. Из коридора доносился их сдержанный смех и шепот. Донья Сесилия попыталась успокоить мужа.

– Безусловно, мы должны что-то предпринять, но лучше, если мы сделаем это спокойно. Спешкой можно только навредить. Мы рискуем несправедливо обидеть мальчика, а потом выяснится, что он ни в чем не виноват. Знаешь, предоставь это мне. Если мальчик взял альбом, он мне сознается. Мы не можем устраивать ему сцену, не зная твердо, виноват ли он.

Доводы доньи Сесилии, как всегда, были старые, всем надоевшие. Когда дон Сидонио ругался с Луисом, она всегда призывала их к миру: «Успокойтесь, успокойтесь!» И дон Сидонио быстро делал вид, что уступает жене, соглашаясь с ее доводами, которые позволяли ему прикрыть собственную трусость. Переложив на плечи жены обязанность решать дальнейшую судьбу сына, глава семьи успокаивался. Он был уверен, что одновременно исполнил долг по отношению к сыну и благоразумно уступил жене.

Сейчас он также подождал, пока жена повторит давно известные истины, и только сказал:

– Хорошо, делай, как считаешь нужным. Хочешь портить мальчика, порти. Но помни, я к этому не причастен.

И даже не посмотрев в тумбочку, дон Сидонио вышел из спальни сына.

Когда Луис пришел домой, вся семья уже сидела за столом. Как обычно, ни с кем не поздоровавшись, Луис молча занял свое место.

Частенько он приносил с собой книгу или газету и читал за столом, нисколько не обращая внимания на разговор, который вели родители и младшие дети. В этот раз Луис не читал, но и не проявлял ни малейшего интереса к обсуждению последнего кинофильма. Он жадно поглощал еду, блюдо за блюдом, ни разу не подняв от тарелки глаз.

Передавая сыну тарелку супа, отец спросил:

– На улице холодно?

Луис не удостоил его ответом. Донья Сесилия предпочла не настаивать; мальчик, как видно, был не в духе, и она боялась, что муж с ним сцепится. С необыкновенным тактом донья Сесилия постаралась переменить тему разговора.

Луису ничего не стоило солгать, если это могло принести ему хоть малейшую выгоду. Он лгал часто и беззастенчиво и даже не старался скрывать это. Ему было плевать на то, что о нем подумают домашние. Он не нуждался в чьем-либо одобрении.

На вопросы матери, не он ли прожег кресло в гостиной, Луис неизменно отвечал: «Нет». И если через некоторое время донья Сесилия окольными путями все же продолжала допытываться, зачем он это сделал, Луис бросал в ответ: «Затем, что надо». Вопиющее противоречие его ответов нисколько его не смущало.

Однажды донья Сесилия сказала сыну:

– Но почему минуту назад ты утверждал, что не ты это сделал?

И Луис, не задумываясь, ответил:

– Потому, что мне так захотелось.

Так он считал, и все должны были соглашаться с ним. А если не хотели, тем хуже для них.

Перед тем как подать третье, донья Сесилия спросила сына, не брал ли он у отца альбома с марками, в полной уверенности, что Луис будет отрицать это. Каково же было ее изумление, когда Луис, окинув стол быстрым взглядом, с безразличным видом сказал:

– Да. Брал.

Дон Сидонио не верил своим ушам. В тоне Луиса ему почудилась намеренная провокация. Ои уже готов был повысить голос, но жена остановила его жестом.

– И что ж ты с ним сделал?

Луис пожал плечами.

– Продал.

Донья Сесилия побледнела.

– Продал? Кому?

– А уж это тебя не касается.

Тон, каким он говорил, не оставлял сомнений: Луис считал инцидент исчерпанным. Делайте, мол, что хотите, от него ничего не добьетесь. Воцарилась тягостная тишина, которую прервал резкий шум; дон Сидонио вскочил на ноги и, багровый от гнева, вылетел из комнаты, хлопнув дверью.

Выходя из столовой, Луис взял Глорию под руку. Девушка была белее стены и, когда брат взглянул на нее, виновато опустила голову.

– Кому ты их отдала? – спросил он сестру. Она ничего не ответила.

* * *

Осторожней! Осторожней! ОСТОРОЖНЕЙ!.. Он тряс за плечо шофера такси, и у него не было времени обернуться… Удар пришелся прямо в лицо, он упал навзничь. В глазах искры, странные, причудливые лепестки, огоньки, похожие на осколки разбитого зеркала. Он ввязался в драку, выпив несколько рюмок вина, и теперь очнулся в пансионе; лицо было сплошь в кровоподтеках. Какая-то изодранная, помятая маска. Сперва ему никак не удавалось понять, что же произошло: вроде все было на месте – руки, ноги целы. Ничего не соображая, он смотрел на себя в зеркало. Затем мало-помалу стал ощущать, как внутри все рушится: миф исчезал. Винные пары еще не улетучились, и его охватила безграничная тоска. Он пропитался ею, как губка. Он лежал на кровати; измазанное йодом лицо его было обмотано тряпками. Когда Урибе пришел навестить его, он с горькой улыбкой сказал: «Меня побили, Танжерец. Я был пьян, на меня напали сзади и побили». Он говорил грустным незнакомым голосом, распластавшись на постели, растравляя свои раны. Десять дней Рауль не мог выходить из дому, десять дней возле него, не оставляя его ни на минуту, хлопотал Танжерец. Ломтики мяса, лесной мед, очищенный перетопленный воск, мази, притирания, известные только ему, Урибе. Он был суеверен до мозга костей, верил в колдовство и в знахарство. С кровати Рауль следил за таинственными манипуляциями Танжерца, и, когда благодаря усилиям друга раны зажили, он поверил в его магические способности. «Что сталось бы с миром, – говорил он, – если бы мы не скрашивали его горести? Мы стремимся спрятаться, скрыться, другие ловят нас, выносят нам приговор. До каких пор мы будем убегать по тропам отчаяния?» Рауль смеялся: его толстые губы расплывались, обнажая белые зубы и здоровые красные десны. Да, до каких пор? До каких пор? Это произошло несколько недель тому назад, и с тех пор утекло немало воды. Теперь, усиленно размахивая руками, он рассказывал о случившемся накануне в баре. Одна рука у Рауля была перевязана, он давал объяснения.

– Почему вы там подрались? – спрашивал Давид.

Ривера в шляпе, сдвинутой на затылок, которую он не снимал даже в кафе, пускал кольца дыма.

– Почему? – переспросил он, волосатыми руками ослабив узел на галстуке. – Да все из-за этой проститутки Танжерца!

Он ткнул в сторону Танжерца пальцем. Урибе, закутанный в свое зеленое бархатное пальтецо с меховым воротником, походил на восковую куклу. Своей неправдоподобно маленькой белой ручкой он раздавал благословления направо и налево.

Мендоса, заказав для всех по рюмке, занял пустое место во главе стола.

– Что он сделал? – спросил Мендоса.

Ривера развалился на стуле. Прилипшая к губе, сигарета словно разрезала надвое его чисто выбритый подбородок.

– А что он может сделать? То, что всегда. Спровоцировать драку, а потом смыться. Но, клянусь Христом, в этот раз ему это вышло боком.

С обычной бравадой, превознося свои подвиги, он рассказал о случившемся.

– В довершение всего, – говорил Ривера, – этот педераст не только не поблагодарил меня, но еще страшно обиделся, когда я вывел его на чистую воду. Я разбил морду двум типам, а он и пальцем не пошевелил. А ведь он был во всем виноват. Вот почему потом, после драки, я, разумеется, выложил ему все, что о нем думал. И надо же! Этот подлый трус изобразил из себя обиженного и смотался, даже не попрощавшись.