Занятия у Платоновой позволили молодой певице получить в руки живую ниточку, протянувшуюся от ее педагога к самому Мусоргскому, чья музыка постепенно, но властно отвоевывает все большее место в ее сердце. Не ирония ли, что именно тот член «Могучей кучки», который сыграет впоследствии такую выдающуюся роль в ее судьбе, в жизни с ней разминулся? И лишь в своем творчестве она сумеет наверстать этот горький пробел.
А между тем отношение к Мусоргскому, в силу особой новизны и необычности его музыки, было в ту пору далеко не однозначным. Даже в среде ближайших его единомышленников-«кучкистов». Вот что рассказывала Олениной несколько лет спустя другой ее замечательный педагог — Александра Николаевна Молас, свояченица Римского-Корсакова, практически единственный интерпретатор вокальной камерной музыки Новой русской школы в 80-е годы.
[Из воспоминаний Олениной-д’Альгейм]
Тогда уже вышла партитура «Бориса Годунова» с новой оркестровкой Римского-Корсакова, и Балакирев сказал так о новой оркестровке «Бориса»: «Она совершенно была излишней, оркестровка автора несравненно лучше подходила к его народной драме. Римскому можно извинить — у него такая многочисленная семья». Милий Алексеевич был не без юмора, не злого, но все же довольно язвительного, да и себя не всегда щадил.
Александра Николаевна негодовала на своего зятя: «Никогда эта партитура не войдет в мой дом!» Она много рассказывала нам о последних тяжелых годах Мусоргского, о критике всеми его товарищами его творчества, о полном непонимании того, что он сочинял тогда и об его окончательной размолвке с ними. Вспомнила она, как Мусоргский, очень их семью любивший, сидел раз с ними вечером за чайным столом, и заслышав в прихожей голоса двух кучкистов и не зная, как избежать встречи с ними, вдруг поднял скатерть и быстро спрятался за стол! Александра Николаевна поскорее увела новых гостей в другую комнату, чтобы Мусоргский мог уйти из дома.
Я пела ей «Детскую», и она мне сказала, что я дала ей понять, чего хотел от нее Мусоргский: «Он желал, чтобы, слушая его „Детскую“, люди не просто смеялись, но были тронуты, а я никак не могла его понять хорошенько». То, что она так откровенно дала предпочтение моему исполнению, меня очень тронуло, и я рассказала, что один из французских композиторов, Александр Жорж, заявил: «Когда я слушаю о Мишеньке в углу, у меня невольно слезы навертываются на глаза».
Хотя уроки у Молас оказывали самое благотворное влияние на становление молодой певицы, в ней постепенно зреет тяга к расширению ее музыкальных горизонтов. И когда сестра Варя по приглашению дальних родственников решает ехать во Францию учиться там живописи, Мария не без колебаний тоже порывает с родными пенатами и едет с сестрой в Париж, чтобы завершить там свое музыкальное образование. Она еще не знает, что Франции на целых десять лет суждено стать ее второй родиной и потом еще дать приют уже на старости лет.
Здесь она пережила и свое второе рождение как концертная певица. И рождение, надо сказать, очень своеобычное. Потому что с первых же самостоятельных шагов она вместе с мужем, Пьером д`Альгеймом, отважно решается знакомить европейскую публику с творчеством совершенно неведомого для нее да и у себя-то на родине мало кому известного русского композитора. Это были уникальные в своем роде «конференции о Мусоргском».
В лице Пьера (Петра) д‘Альгейма, дальнего своего родственника, полурусского-полуфранцуза, Мария Алексеевна обрела не только верного спутника жизни, но и единомышленника, товарища по искусству, самозабвенно увлеченного новыми художественными идеями, так полно воплотившимися в творчестве их общего кумира. Так называемые «конференции о Мусоргском» были по существу лекциями-концертами — совершенно необычной для того времени формой музыкального просветительства, где муж в своем вступительном слове как бы подводил слушателей к восприятию непривычного для них образного мира русского гения. Ну, а жена, соответственно, призвана была все это «озвучить», вкладывая всю силу души и таланта в исполняемые ею произведения.
Невероятно, но факт: благодаря усилиям супругов д‘Альгейм Мусоргский в Европе сделался широко известен раньше, чем получил настоящее признание у себя на родине, где он к тому времени был уже почти что забыт. Четыре пришедшие к нам с Запада оркестровые редакции «Картинок с выставки», и, в том числе, самая из них знаменитая Равеля — лучшее тому подтверждение.
Наступила пора восстановить справедливость и вернуть имя Мусоргского отечественному слушателю, и Мария Алексеевна решается ехать со своей программой в Россию. И первый, кого она посвящает в свои планы — Балакирев.
Балакирев — Олениной-д‘Альгейм
Гатчина, 17 августа 1901 г.
Многоуважаемая Мария Алексеевна, Вы спрашиваете моего совета касательно намерения Вашего дать концерт в Петербурге… Я скажу Вам всю неприглядную правду о нашей концертной сфере, но очень прошу не считать мое мнение непреложным и проверить его. Сколько я понимаю, для успеха в Петербурге артисту необходим отличный иностранный паспорт, а также фактическая поддержка музыкальных рецензентов. Обыкновенно артисты, бьющие на грандиозный успех, посылают предварительно комиссионера, который и обделывает отношения с местными рецензентами. И, за месяц до выступления артиста на концертную эстраду, газеты начинают бить в набат в ожидании восьмого чуда света, причем прописываются лестные о нем отзывы иностранных газет. Самая влиятельная газета — «Новое время», рецензент которой maestro Иванов, знаменитый по своей бездарности, по музыкальному невежеству и недобросовестности, имеет претензию быть талантливым композитором, а потому певцы и дирижеры, брезгующие его музыкой, подвергаются сильному бичеванию…
К сожалению, я совсем не живу в кругу Петербургских музыкантов, а потому и не в состоянии Вам оказать существенной помощи. Мои отношения к ним и их ко мне таковы, что моя протекция скорее повредит, особенно во мнении самой влиятельной у нас газеты, «Нового времени», которую покойный Щедрин удачно назвал газета «Помои».
Глубоко уважающий Вас и искренне преданный Балакирев.
Вот такую аудиторию предстояло теперь завоевать Марии Олениной. Как и опасался Балакирев, ее первый петербургский концерт прошел без особого успеха, хотя организовать его (с подачи все того же Балакирева) взялся сам директор Русского императорского музыкального общества Цезарь Кюи.
И в этой критической для нее ситуации, несмотря на предостережения и мрачные прогнозы Балакирева, Оленина с присущей ей безоглядной верой в свои силы обращается к петербургскому полицмейстеру за разрешением дать в зале Кредитного общества концерт «в свою пользу», то есть на свой страх и риск, без расчета на «подписных» слушателей Русского музыкального общества. В борьбе за петербургскую публику она решилась дать еще один бой, который намеревалась выиграть.
[Из воспоминаний Александра Оленина.]
Когда в начале 1902 г., в январе, сестра объявила в Петербурге свой собственный концерт, Балакирев, зорко и любовно следивший за ее первыми выступлениями, был почти в ужасе, опасаясь полного провала. Вот на этот-то концерт я и помчался, притом incognito от сестры, чтоб ее ничем не волновать. Ведь сражение предстояло генеральное. Ввалился я прямо с вокзала к Милию Алексеевичу. Он страшно мне обрадовался и нисколько не удивился, находя, что я и должен был в такой момент карьеры сестры быть с нею.
В условленный час мы с Милием Алексеевичем сошлись в зале Кредитного общества; до начала концерта оставалось минут двадцать, а зала была почти пуста. Милий Алексеевич страшно волновался и охал: «ведь это будет провал, и не только Марии Алексеевны, а истинного искусства. Не надо, не надо было рисковать», твердил он на все лады.
Раздался первый звонок… и вдруг публика повалила, в полчаса вся зала была переполнена. Ни одного свободного места. Надо было видеть радость Милия Алексеевича, хотя он тут же честил публику всячески за привычку опаздывать. «Надо было их не пускать в залу», — ворчал он, но видно было, что это говорилось уже так себе, от избытка чувств.
После первых номеров начались дружные аплодисменты, а в конце отделения они перешли в сплошную овацию. Лицо Милия Алексеевича просто сияло от счастья. А в антракте, после исполнения сестрой «Dichterliebe» Шумана, он заявил: «Знаете, мне сейчас Булич (литератор) сказал, что не знает, что было гениальнее: само „Ich grolle nicht“ или его исполнение».