Он как раз седлал свою лошадь, и поскольку она решила поставить его на место и пребывала в ярости, она сразу перешла к делу.
— Доктор Струэнсе, — сказала она, — вы заняты верховой ездой, я не хочу вам мешать, вы ведь так заняты.
Он лишь растерянно поклонился, продолжая седлать лошадь, но ничего не сказал. Это было неслыханно. Малейшее знакомство с придворным этикетом говорило, что он обязан отвечать, и предписанным, почтительным образом; но он ведь был плебеем.
— Вы оскорбляете королеву Дании, — сказала она, — я к вам обращаюсь, а вы не отвечаете. Какая наглость.
— Я этого не хотел, — сказал он.
Он, казалось, даже не испугался.
— Вечно заняты, — добавила она. — Что вы, собственно говоря, делаете?
— Я работаю, — сказал он.
— И что же это за работа?
— Я нахожусь на службе у короля. Готовлю документы. Беседую. Иногда даю советы, если это угодно королю.
— Вы обещали давать мне уроки верховой езды, я позволила вам это обещать, и после этого у вас нет времени! нет времени! но берегитесь, вы можете впасть в немилость! НЕМИЛОСТЬ!!!
Тогда он перестал седлать лошадь, повернулся и только посмотрел на нее изумленно, а возможно, и с раздражением.
— Могу ли я спросить, — добавила она настолько вышедшим из-под контроля голосом, что в какое-то мгновение услышала это сама и преисполнилась стыда, — могу ли я спросить, так ли уж необходима эта РАБОТА, могу ли я об этом спросить? ведь могу!!! И что…
— Я должен ответить? — спросил он.
— Отвечайте, доктор Струэнсе.
Это произошло так внезапно. Она этого не ожидала. Он ответил ей с какой-то внезапной яростью, поразившей их обоих.
— Ваше Величество, при всем уважении, я действительно работаю, — сказал он, сдерживая гнев, — но не так много, как следовало бы. То, над чем мне следовало бы работать, требует времени, а у меня его нет, спать я тоже должен, меня не хватает, но никто не может сказать, что я не стараюсь. Я прекрасно знаю, чего я не делаю, к сожалению, Ваше Величество, к сожалению; мне следовало бы работать над тем, чтобы привести эту проклятую Данию в порядок, работать над правами крестьян, а я этого не делаю; над тем, чтобы сократить королевский двор наполовину, как минимум! как минимум!!! этого я тоже не делаю; над тем, чтобы изменить законы и чтобы матерей незаконнорожденных детей не подвергали наказанию, НЕ ПОДВЕРГАЛИ НАКАЗАНИЮ!!! этого я не делаю, работать над тем, чтобы отменить эти лицемерные наказания за неверность, этого я тоже не делаю, глубокочтимая моя Королева, я не работаю! не работаю!!! над таким безумным множеством вещей, над которыми следовало бы, но я не могу, я долго могу продолжать примеры того, над чем я не работаю!!! я могу…
Внезапно он оборвал свою речь. Он знал, что зашел слишком далеко. На долгое время воцарилось молчание, потом он сказал:
— Я прошу прощения. Я прошу Вас… простить меня. За эту…
— Да?
— Непростительную оплошность.
Она вдруг почувствовала себя совершенно спокойной. Ее ярость исчезла, не потому, что она поставила его на место, не потому, что ее саму поставили на место; нет, просто ярости больше не было.
— Какая красивая лошадь, — сказала она.
Да, лошади были прекрасные. Как замечательно, должно быть, работать среди этих прекрасных животных. Их кожа, их ноздри, их глаза, так тихо и спокойно ее разглядывающие.
Она подошла к лошади, погладила ее круп.
— Какое красивое животное. Как вы думаете, лошади любят свои тела?
Он не ответил. Она продолжала гладить: шея, грива, голова. Лошадь стояла неподвижно и ждала. Королева не повернулась к Струэнсе, а только тихо произнесла:
— Вы меня презираете?
— Я не понимаю, — сказал он.
— Вы думаете: юная красивая девушка, семнадцать лет, глупая, совсем не видела мира, ничего не понимает. Красивое животное. Ведь так?
Он только покачал головой.
— Нет.
— А какая же я тогда?
Он начал медленно чистить лошадь, потом остановился.
— Живая.
— Что вы хотите сказать?
— Живой человек.
— Так вы это увидели?
— Да. Я это увидел.
— Как хорошо, — сказала она очень тихо. — Как… хорошо. В Копенгагене не так уж много живых людей.
Он посмотрел на нее.
— Этого Ваше Величество знать не может. За пределами двора тоже существует мир.
Она подумала: это правда, но подумать только, что он смеет говорить это. Быть может, он увидел что-то еще, кроме бронированного военного корабля или тела. Он видит что-то другое, и он смелый. Но он это говорит, потому что видит во мне маленькую девочку, или он это говорит, потому что это правда?
— Я понимаю, — сказала она. — Вы думаете, что она совсем не видела мира. Не так ли? Ведь так вы считаете? Семнадцать лет, никогда не жила за пределами двора? Ничего не видела?
— Дело не в годах, — сказал он тогда. — Некоторые доживают до ста лет и все равно ничего не видят.
Она посмотрела на него в упор и впервые почувствовала, что не боится, не ощущает ярости, а лишь спокойствие и любопытство.
— Это ничего, что вы рассердились, — сказала она. — Так прекрасно видеть кого-то, кто… горит. Кто живой. Я такого прежде не видела. Это было замечательно. Теперь вы можете отправляться в путь, доктор Струэнсе.
4
Кабинет, в виде исключения, собрался в полном составе, когда король изволил сообщить, что доктор медицины И. Ф. Струэнсе назначается королевским докладчиком и ему присваивается титул конференцсоветника.
Этого ждали. Никто и бровью не повел.
Далее он сообщил, что не видит необходимости в каких-либо еще заседаниях Кабинета до конца сентября, и что королевские декреты, которые он за это время подпишет, утверждения Кабинетом не потребуют.
Воцарилась леденящая, парализующая тишина. Этого никто не ожидал. Что же это означало на практике?
— Одновременно с этим я хочу всемилостивейше сообщить, — сказал в заключение король, — что сегодня соблаговолил назначить свою собаку Витрия государственным советником, и отныне с ней следует обращаться с подобающим данному титулу почтением.
Тишина длилась очень долго.
Потом король, не говоря ни слова, поднялся, все последовали его примеру, и зал опустел.
В коридоре перед залом на несколько минут стали образовываться маленькие группки, которые тут же расходились. За это короткое время Гульберг, однако, успел обменяться несколькими словами с гофмаршалом графом Хольком и министром иностранных дел графом Бернсторфом.
— Страна, — сказал он, — стоит на пороге самого ужасного за всю свою историю кризиса. Встречаемся вечером у вдовствующей королевы, в девять часов.
Ситуация была странной. Гульберг, казалось бы, пренебрег титулами и нарушил этикет. Но ни одного из этих двоих это не задело. И потом он, как ему позднее подумалось, «безо всякой необходимости», добавил:
— Строжайшая секретность.
На следующий день на утренней встрече присутствовали только трое.
На ней был король Кристиан VII, его собака — только что назначенный государственный советник шнауцер Витрий, лежавший и спавший на ногах короля, а также Струэнсе.
Струэнсе документ за документом передавал королю, который, однако, через некоторое время движением руки показал, что желает сделать в работе перерыв.
Король упорно смотрел в стол, он не барабанил пальцами, у него не было никаких конвульсий, но на его лице, казалось, лежала печать такой великой скорби, что Струэнсе в какой-то момент испугался.
Или, может быть, это было несказуемое одиночество?
Потом король, не поднимая взгляда, голосом, свидетельствовавшим об абсолютном спокойствии и большой концентрации, сказал:
— Королева страдает меланхолией. Она одинока, она — чужая в этой стране. Я обнаружил, что не могу облегчить эту меланхолию. Вы должны снять эту ношу с моих плеч. Вы должны взять королеву на себя.
После недолгой паузы Струэнсе сказал:
— Мое единственное желание — чтобы из отношений между супругами ушла напряженность.