Изменить стиль страницы

Поэтому то, что она остановилась, было совершенно естественным.

— Доктор… Струэнсе, — сказала она. — Ведь это… Струэнсе… не так ли?

Он сделал вид, что не заметил ее легкой язвительности, и ответил только:

— Да, Ваше Величество?

— Речь идет о кровопускании кронпринцу. По Копенгагену ходит оспа, говорят, что вы специалист, но я боюсь, я не знаю, стоит ли нам решиться…

Он посмотрел на нее совершенно серьезно.

— В опасениях нет ничего дурного.

— Да???

Придворные дамы с коляской остановились на почтительном расстоянии и ждали.

— Я могу, — сказал он, — если Ваше Королевское Величество захочет и пожелает, сделать кровопускание. Полагаю, у меня большой опыт. Я занимался кровопусканием в Альтоне в течение многих лет.

— И вы… ученый… знаете все о кровопускании?

— Я, — ответил он с легкой улыбкой, — не писал диссертации о кровопускании. Я только применял его на практике. Нескольким тысячам детей. Моя диссертация была не об этом.

— А о чем?

— О риске при неверных движениях конечностей.

Он замолчал.

— И… какие конечности подвергаются особому риску?

Он не ответил. Какое странное напряжение в воздухе, она знала, что он утратил уверенность, это преисполнило ее своего рода торжеством, и теперь она могла продолжать.

— Король хорошо о вас отзывается, — сказала она.

Он отвесил легкий поклон.

— Когда король со мной разговаривает, он отзывается о вас хорошо, — уточнила она и сразу же пожалела об этом; зачем она это сказала? «Когда он со мной разговаривает». Он, конечно же, понял, что она имела в виду, но ведь это его не касалось.

Ответа не последовало.

— Но ведь я вас не знаю, — добавила она холодно.

— Нет. Меня никто не знает. В Копенгагене.

— Никто?

— Здесь — нет.

— А у вас есть другие интересы, кроме… здоровья короля?

Теперь он казался более заинтересованным, словно его неприступность дала трещину, и он впервые посмотрел на нее внимательным взглядом, как будто очнулся и увидел ее.

— Философия, — сказал он.

— Вот как. А еще?

— И верховая езда.

— А-а-а… — сказала она. — Ездить верхом я не умею.

— Ездить верхом… можно… научиться.

— Трудно?

— Да, — ответил он. — Но восхитительно.

Теперь, подумала она, эта короткая беседа слишком быстро сделалась чересчур интимной. Она знала, что он увидел запретное. Она была в этом совершенно уверена; внезапно она разозлилась на саму себя, на то, что ей пришлось добиваться этого. Он должен был увидеть сам. Без помощи. Как остальные.

Она двинулась дальше. Потом остановилась, обернулась и быстро спросила:

— Вы ведь чужой человек при дворе.

Это был не вопрос. Это была констатация. Это должно было определить его место.

И тогда он произнес как нечто совершенно естественное и само собой разумеющееся абсолютно справедливые слова:

— Да. Как и Вы, Ваше Величество.

И тут она уже не смогла удержаться.

— В таком случае, — быстро и равнодушно сказала она, — вам придется научить меня ездить верхом.

6

Граф Рантцау, который как-то раз, всего лишь год назад, высказал Гульбергу идею, что немецкий врач Струэнсе был бы подходящим лейб-медиком для короля, теперь не знал, что и думать.

Каким-то непостижимым образом он чувствовал, что ситуация вышла из-под контроля.

То ли все получилось хорошо. То ли он ошибся в своем друге и ученике Струэнсе. Тот все время находился возле короля, но казался удивительно пассивным. Такая близость с Его Величеством, но вокруг этой пары такая тишина. Говорили, что Струэнсе теперь вскрывает почту короля, отбирает важное и пишет тексты королевских декретов.

Что же это такое, как не намек на власть. И не только намек.

По этой причине он пригласил Струэнсе прогуляться по городу, чтобы разобраться в «деле кровопускания».

Он выразился именно так. Дело кровопускания было, как он полагал, правильной точкой соприкосновения для восстановления былой близости с другом.

Молчаливым человеком из Альтоны.

Они пошли по Копенгагену. Струэнсе, казалось, совершенно не волновали упадок и грязь, словно они были ему слишком хорошо известны, а Рантцау пришел в ужас.

— Эпидемия оспы может достичь двора, — сказал Рантцау. — Проникнуть туда… оставить нас беззащитными….

— Несмотря на датскую оборону, — сказал Струэнсе. — Несмотря на большие ассигнования на армию.

— Необходимо защитить кронпринца, — холодно возразил Рантцау, поскольку он не видел здесь повода для шуток.

— Я знаю, — быстро и, будто обороняясь, сказал Струэнсе. — Королева уже просила меня. Я этим займусь.

Рантцау чуть не онемел, но собрался с духом и сказал то, что нужно, нужным тоном.

— Королева? Уже? Отлично.

— Да, королева.

— Король будет обожать тебя до конца дней твоих, если кровопускание пройдет удачно. Он ведь тебя уже и так обожает. Это потрясающе. Он доверяет тебе.

Струэнсе не ответил.

— Каково вообще… состояние… короля? На самом деле?

— Неоднозначное, — сказал Струэнсе.

Больше он ничего не сказал. Именно так он и думал. Он полагал, что за эти месяцы, прошедшие после возвращения из Европы, сумел понять, что состояние короля было именно неоднозначным.

В Париже был пережит великий миг, когда Кристиан беседовал с французскими энциклопедистами. И в течение нескольких недель он думал, что король излечится; что душа этого маленького мальчика, конечно же, была тронута холодом, но что не все еще потеряно. В те недели Кристиан, казалось, пробудился от спячки и говорил о том, что его задачей было создание государства разума, что королевский двор был сумасшедшим домом, но что он целиком и полностью полагается на Струэнсе.

Он полагался целиком и полностью. Целиком и полностью. Это он постоянно повторял.

Но мотивы этой преданности были весьма загадочными или — угрожающими. Струэнсе должен был стать его «тростью», сказал он; словно бы он снова сделался ребенком, отнял палку у своего жуткого надзирателя и теперь вручал ее в руки новому вассалу.

Струэнсе сказал, что не хочет быть «тростью», а тем более мечом или мстителем. Государство разума нельзя было строить на мести. И они вместе, словно молитву, раз за разом перечитывали письмо, написанное Вольтером Кристиану и сказанное о нем.

Свет. Разум. Но Струэнсе, вместе с тем, знал, что эти свет и разум находятся в руках мальчика, несущего в своей душе мрак, словно огромный черный факел.

Как же из этого сможет родиться свет?

Тем не менее, в образе «трости» было нечто, привлекавшее Струэнсе помимо его желания. Необходима ли «трость» для перемен? Вольтер как-то сказал нечто, крепко запавшее ему в душу; о необходимости — или он сказал: долге? — протиснуться в щель, которая может внезапно образоваться в истории. А он всегда мечтал о том, что перемены окажутся возможными, но полагал, что сам он, неприметный немецкий врач из Альтоны, был лишь скромным ремесленником этой жизни, и его задачей было ножом соскабливать со всех этих людей существовавшую в жизни грязь. При этом ему мыслился не «скальпель»; тот был слишком острым и устрашающим и казался связанным со вскрытиями, когда он анатомировал самоубийц или казненных. Нет, ему представлялся простой нож ремесленника. Вырезать чистое дерево жизни. Как ремесленник.

Скрести ножом ремесленника. Соскребать грязь жизни. Чтобы поверхность дерева становилась чистой, с прожилками-венами, и живой.

Но переданное Дидро послание Вольтера подразумевало нечто иное.

Он не сказал — долг. Но имел в виду именно это. И Струэнсе мог, просыпаясь по ночам в своей комнате, в этом леденяще холодном, кошмарном дворце, неподвижно лежать, смотреть в потолок и внезапно приходить к мысли, что, быть может, это о нем, и это — миг, который никогда не повторится; но, если я окажусь в плену власти, я пропал и обречен на гибель, а я этого не хочу, и это заставляло его дышать чаще, словно в испуге, и он начинал думать, что это — ответственность, что это — невероятная ответственность, и что этот миг уже никогда не повторится. И мигом этим был Копенгаген.