Рысь, которую он подстрелил у Сивого Верха на Ораве, бросилась на него с ветки тиса, да так неожиданно, что Бартек едва успел поддеть ее на лету стволом ружья и отбить. Рысь еще раз вскочила с земли, но уже ослабела и могла только прокусить ему плечо и исцарапать грудь. А потом свалилась от тяжелой раны в живот.

Ружья Бартек Грониковский хранил в разных местах. Под Волошином, близ Пятиозерья, у него была двустволка, под Рогачами – другая, две одностволки в других местах. В ружья он был влюблен, а, если приглянулось ему какое‑нибудь ружье, последнего теленка готов был продать, чтобы купить его. Бабе он втолковывал, что иначе и быть не может. Придут на него доносы из Венгрии от графов Соломонов, иль обыск сделают люди из Закопанской усадьбы, а у него дома ни одного ружья, ни одного пистона нет!

Есть только ключ, из которого дети стреляют… Караулят ли его гайдуки на дорогах, он идет себе с трубкой в зубах и с палкой в руке, как бялчанский солтыс[3] или войт из Поронина. Ведь никто не станет его обыскивать, никто не догадается, что у него за пазухой рог с порохом, а в мешочке пули и дробь, – какая угодно: на зайцев, на уток, – пистоны, да под накидкой полотняный мешок с едой на три‑четыре дня. Идет себе в лес за сучьями – и баста! – на топливо или по делу. А ведь сегодня он идет в яворовые леса к Спижу, завтра на Ораву, так может ли у него быть только одно ружье? Ему тогда приходилось бы дольше за ружьем бегать, чем с ним ходить. И пятое бы пригодилось!.. Есть чудное место, где прятать: в Глинской долине, под самым Грубым Верхом – дыра над скалой между соснами; кто и влезет туда – ничего не увидит…

Когда он говорил так, баба только тяжело вздыхала. Любила она своих телят, любила холсты, которые ткала сама, – но и того нельзя ведь было отрицать: редко бывали они без мяса, без целых туш, которые давали ему эти ружья… Но когда дошло дело до пятого ружья (а это была дивная двустволка, как стеклышко), Бартек уже пощадил ее; не продал ни теленка, ни холстов, а обменил на двустволку новехонький плуг и пятнадцать досок, которыми он хотел покрыть протекавшую крышу.

* * *

Отправляясь на охоту, Бартек Грониковский всегда становился на колени перед домом и набожно молился. Он двух вещей просил у Господа Бога: чтобы ему посчастливилось по части зверя и чтобы Бог дал ему встретить лесничего графов Соломонов из Явожины, некоего Добровольского. Он был родом из Каменной Ломницы, поляк, поступивший на службу за венгерской границей.

Бартек ненавидел этого лесничего за то, что тот подозревал и выслеживал его и, хотя никогда не видел Бартка с ружьем, а все‑таки всегда указывал на него, как на самого заядлого браконьера.

Случилось раз, что Бартек подстрелил оленя на венгерской стороне, а Добровольский услышал выстрел. Бартек хорошенько спрятал и ружье и оленя, решив придти за тушей только на другой день ночью, перебежал с волчьей прытью через лес, перешел пограничную речку между Венгрией и Польшей и пошел домой с хворостом за плечами. Добровольский, заслышав выстрел, ходил, ходил – да, наконец, и наткнулся на Бартка с хворостом, перешел воду, как был в сапогах, и к нему.

Бартек не убежал, чувствуя, что теперь его дело уже правое, и не желая возбуждать лишних подозрений.

Добровольский снял ружье с плеч и крикнул:

– Стой!

Бартек остановился. Добровольский к нему.

– Ты стрелял! Что убил?! Где спрятал?!

Бартек божится, что не он, клянется, что пусть у него ноги в землю врастут, – в таком положении, сам Бог это знает, человек не может иначе поступить, – клянется, что пусть он умрет тут же на месте, призывает в свидетели своего ангела‑хранителя и святую Магдалину, которая случайно взбрела ему на ум… Добровольский не верит.

И разозлился жо Бартек, что он ему не верит, несмотря на все клятвы: ведь он и святых оскорбляет, которых Бартек призывает в свидетели. Как же можно не верить человеку, который клянется ангелом‑хранителем и святой Магдалиной?! И кричит Бартек со злостью, что тут никто над ним не властен, что тут не Венгрия, а Польша – и рвется. А Добровольский: «Я тебе покажу Венгрию и Польшу!» И трах Бартка прикладом по спине… Мужик он был здоровенный, а Бартек маленький, – и связал лесничий ему руки веревкой, трах его другой раз прикладом по спине, по голове, потащил назад за реку и погнал его в Левочу, в суд. Кипело у Бартка сердце так, что чуть не лопнуло. Пускай он и виноват, но Добровольский ведь не поймал его с поличным, а увидел безоружного и слышал вдобавок его клятвы: должен же он был считать его невинным. Бартек всю дорогу исходил из этого положение и с глубочайшей внутренней убежденностью в том, что так и должно быть, доказывал, крича, свою невинность.

А Добровольский тем временем лупил его прикладом; и, когда на суде, в Ловоче, Бартка оправдали за недостатком улик, он повел его на границу и исколотил на прощанье, сколько влезло, так что Бартек почти целый месяц не мог встать с кровати: тело чуть от костей не отвалилось, а в голове были дыры.

Не поверил ему лесничий, оскорбил его этим, арестовал за границей, без права погнал в Левочу, избил и изранил, ввел в болезнь и расходы, лишил леса на время, – и поклялся Бартек отомстить Добровольскому, и не как нибудь! Подстрелить его или застрелить – это не месть. От первого оправится, от второго сразу умрет и даже сам не заметит, как. Бартек до сих пор продолжал жалеть о том, как неудачно отомстил одному липтовскому охотнику, укравшему у него двух козлов, убитых в страшное ненастье и со страшным трудом. Он украл их, когда Бартек, устав до смерти, уснул. Но Барток увидел его уже вдали и запомнил.

Три дня таскался он по горам, ничего не мог найти; бил его дождь и град, сорвался он со снежной лавиной в Цубрине, чуть не упал в озеро, чуть жизнью не поплатился – пока Господь Бог не послал ему стадо коз и так близко, что двумя выстрелами из двустволки он уложил двух козлов. У Бартка еле душа в теле держалась – а тот подкрался к нему, спящему, и украл козлов. Он бы, верно, и ружье забрал, да только Бартек держал его во сне руками!

Через две недели Бартек встретил его в глухом месте под Венгерской границей – прицелился, выстрелил! В голову целился, в голову и попал. Да только что ж – дурак‑дураком и остался! Липтовский охотник не только не заметил и не испугался того, что умирает (времени у него на это не хватило), а даже не узнал, кто его убил, так как не видел Бартка.

Что значит такая месть? Ровно ничего!..

Лесничего Франца Хорвата и гайдука Бункоша он подстрелил из‑за кустов; их он не хотел убивать, а хотел только проучить, чтобы не следили за охотниками. Хватил их дробью по ногам – вылечились. Бункош уволился – испугался, а Хорват стал с тех пор еще лютее…

Раз Бартек продырявил пулей плечо какому‑то лесничему из Коловы, который спугнул его в погоне за сернами и даже стрелял в него…

Правда, Бартек целился в шею, да не попал!

По что же все это было?.. Так, ничего!

А с Добровольским нужно бы не как‑нибудь!

Тут нужно бы сделать что‑нибудь такое, чтобы… эх!..

И он ждал случая, ждал семнадцать лет.

И вот он случайно заметил, что Добровольский поставил в лесу под Голицей на узенькой тропинке капкан на медведя и каждый день ходит туда смотреть, не попался ли зверь. Бартек утром тихонько подкрался туда, отбил тяжелую деревянную колоду от обруча, а железный обруч оттащил в чащу на тропинке, в другое место, под низкой скалой, и закрыл его так, что и следа его не было видно. Добровольский должен был попасться не правой, так левой ногой…

Такую западню он ему устроил.

Лег за скалой в чаще и ждет. Когда настало время, в которое обыкновенно приходил Добровольский, Бартек лихорадочно шептал: «Дай Боже! Пусть попадется! Дай Боже! Дай, чтобы он попался!»

Так и случилось. Пронзительный, внезапный крик дал знать Бартку, что то, о чем он просил, исполнилось. Тихонько, как куница, которая подкрадывается к зайцу, взобрался он на скалу и взглянул из‑за камня. Добровольский с страшным стоном, согнувшись вдвое, старался вдавить ствол ружья между концами обруча, которые врезались зубцами в его щиколотку, и разнять их.