Изменить стиль страницы

Шапошникова знал, что так думать нехорошо, что гордыня — великий грех, а поступать надо по заповедям. Он много еще знал такого, чему никогда не следовал. В его глазах серьезной выглядела только собственная драма, а чужие беды казались ничтожными. Мир долго существовал лично для него, и вдруг, не успел он оглянуться, как уже сам потерял для мира всякую ценность. Окружающее пространство, в которое он посылал звуки, более не отзывалось ему. Что значат какие-нибудь два десятка лет упоения собственным даром, уникальным профессионализмом, славой наконец? Кому-то и одного такого дня хватило бы для воспоминаний на целую жизнь, но ему и вечности было мало. Великий пианист и великий ребенок Владимир Горовиц выступал до самой смерти. Почему Владимиру Шапошникову начертано иначе?

А ведь родился он удачно, в семье музыкантов. Что бы ни говорили, обстановка детства, когда человек только формируется, имеет основополагающее значение, и маленький Володя рано узнал сладость гармонии. Отец играл на скрипке в оркестре, был человеком легким, даже легкомысленным и рано ушел из семьи, точнее, сбежал. Мать — крупная, суровая дама, более похожая на мужчину, чем не женщину, преподавала фортепиано в музыкальном училище и шпыняла сына до первой золотой медали на престижном международном конкурсе. В дальнейшем она лишь восторгалась его достижениями и на другую тему говорить не могла. Отца Шапошников не помнил, мать не любил, хотя содержал по-царски, и при первой же возможности поселился отдельно. Умерла она рано, сын ее тело кремировал, а прах поместил в колумбарий, чтобы не обременять себя уходом за могилой.

Пока он концертировал, журналисты писали о нем чуть ли не ежедневно, зарабатывая больше, чем герой их сочинений, но когда Шапошников сошел со сцены, промелькнула скромная заметка, в которой его сравнили с падающей звездой на музыкальном небосклоне. Написали и забыли, даже в юбилей не вспомнили. Но он-то жив, и — что самое ужасное — талант его не умер, и остатки честолюбия еще топорщилось, умерли только пальцы, позволявшие извлекать из рояля божественные звуки. Пальцы музыканта как связки для певца — живой инструмент, который заменить нечем. Жизнь сделалась неинтересной и даже противной.

Он пытался преподавать, но педагогом оказался плохим. На бездарных учеников кричал до остервенения, гневно стучал по крышке рояля, выгонял из класса. Одаренным не спускал ни малейшего промаха, нетерпеливо требовал блистательной техники, которой когда-то владел сам, и полной отдачи себя музыке, на что способны только гении. Нервов он тратил много, результаты были плачевны. Но даже если кто-то из его класса добивался значительного успеха, Шапошникова это не радовало. В нем жила память о собственных притязаниях на уникальность и вечность. Оказаться лишь наблюдателем чужих достижений было обидно. Будущее, не окрашенное его личным творческим счастьем, ему не подходило. Ученики Шапошникова не любили, и в педагогике он разочаровался.

Время тянулось и тянулось бесконечно, не притупляя боль, но кое-как притирая к окружающей действительности. Рояль, шикарный довоенный «Блютнер», он продал. Черный немой инструмент напоминал лакированный гроб. Противоестественно ежедневно лицезреть обитель мертвых.

Душа бывшей знаменитости настолько опустела, что в отведенном ей пространстве свободно гулял сквозняк, но мозг продолжал вырабатывать мысли: возможно, Господь послал ему страдания как шанс очиститься от прошлых грехов и возвыситься духовно. Только вряд ли из этого выйдет путное. Человек часто даже не понимает, что грешит, и не всегда адекватно оценивает свои поступки. Правильно — с его точки зрения и неправильно с точки зрения Бога. Богу трудно соответствовать.

Широким кругом приятелей Шапошников никогда похвастаться не мог. Как всякий большой художник он по сути был одиночкой, но вокруг толпились почитатели таланта, околомузыкальные дельцы, использовавшие пианиста в своих интересах, а то и просто прихлебатели. Они создавали видимость пространства, заполненного единомышленниками, и испарились первыми. Эта судорожная скорость и глубина забвения настолько поразили Владимира Петровича, что подорвали несколько наивную веру во всех остальных знакомых, и он перестал с ними встречаться по собственной инициативе.

Старость могли бы скрасить дети, которых не было. Дети представлялись Шапошникову чем-то посторонним, помехой в главном деле жизни. Погруженный в музыку, он не чувствовал в них необходимости. Привык, что любви к самому себе вполне достаточно для нормального самочувствия, и не считал себялюбие пороком. Так в конце концов и остался один на один с супругой, которая была второй по счету и существенно моложе. Она с самого начала приняла его требование — не заводить детей. Возможно зря, но иначе бы он на ней не женился.

Обжегшись на первом браке с талантливой скрипачкой, имевшей собственные амбиции, сложный график гастролей и смутно-пренебрежительное представление о семейном быте, Владимир Петрович долго ходил в холостяках. Наконец из сонма почитательниц своего дара выбрал миниатюрную, приятной (но не более) наружности девочку в белом кружевном воротничке, работавшую в нотной библиотеке при консерватории. Посетители доверительно называли ее Татой. Она не кокетничала, не стремилась произвести впечатление, а тратила силы души на любимую фортепианную музыку и знала все сочинения композиторов и всех исполнителей. При этом она вовсе не была фанатичной поклонницей известных музыкантов. Звания, чины или деньги не производили на нее впечатления вовсе, но нимб избранности она улавливала мгновенно и испытывала невольный трепет. Высокого, красивого, мрачноватого пианиста молоденькая библиотекарша приметила давно — сердце начинало учащенно биться, как только он подходил к стойке абонемента. Кроме уважения и восхищения, в ее чувстве присутствовало сострадание к человеку, обремененному такой тяжкой ношей, как талант.

Шапошников с библиотекаршей разговаривал на разные музыкальные темы, не раз замечал ее на своих концертах, иногда с цветами, и сделал стойку: общие предпочтения обнадеживали. Потом он узнал, что Тата круглая сирота, а значит, не будет тещи и иных родственников со стороны жены, это все и решило.

Простенькая неизбалованная девушка даже вообразить не могла, что получит в спутники жизни и для каждодневного лицезрения образ своих девичьих грез. Так и вышла за него, не успев отделить мечту от реальности. Она долго не могла поверить своему счастью и, проснувшись ночью, нежно гладила пианиста по волосам. Иногда он просыпался от этой беглой, как дуновение летнего ветерка, ласки и снисходительно улыбался, довольный, что на этот раз не ошибся в выборе.

Она оставила работу и старалась ездить вместе с мужем, создавая ему на гастролях бытовые удобства, к которым он привык. Но если оставалась одна, тосковала, спать ложилась на его подушку, зарываясь в нее головой и вдыхая родной аромат — так легче переносить разлуку. Подушка тонко пахла гладкими щеками Шапошникова — жгучий брюнет, он всегда тщательно брился не только утром, но и на ночь, французским мыльным кремом, туалетной водой и еще чем-то необъяснимым, только ему присущим, от чего у молодой женщины конвульсивно вздрагивали мышцы живота.

Редчайший случай — она любила мужчину не ради себя, а ради него самого и ничего от него не только не требовала, но даже не хотела — лишь бы быть рядом, быть полезной. Шапошников воспринимал это как должное и ценил мало. Жена представлялась ему обыденным существом, важно, что женского полу. Других достоинств он в ней не находил, а главное, не искал — не видел необходимости. Пятнадцать лет разницы не шли ни в какое сравнение с его славой. Со временем преимущества возраста и вовсе нивелировались, тем более что сама Наталья Петровна их не поддерживала и даже немного стеснялась: никто не должен думать, что Володя польстился на молодость, потому что это неправда, он угадал в ней единомышленника, верную подругу и за это полюбил, возраст тут ни при чем. Она преклонялась перед мужем и кумиром в одном лице, готовая выполнять любые его желания, даже если они шли против ее моральных правил и логики. Между тем минусы брака оказались настолько ужасны, что с лихвой перекрывали плюсы, но поделать с собой она ничего не могла, испытывая к Володе даже не страсть, которая редко бывает долговечной, а любовь, которая, случается, не проходит никогда и способна пережить жесточайшие испытания.