Диагноз

Шесть лет назад я испытал чувство стыда перед профессором медицины Томского Императорского университета Топорковым. Читал лекции студентам и практиковал профессор в начале века, но не нужно удивляться моей первой фразе, я сейчас все объясню. Шесть лет назад я писал очерки о большевиках, отбывавших царскую нарымскую ссылку. Много ездил в командировки по стране, рылся в архивах, встречался с родственниками бывших политссыльных. Среди тех, о ком я писал, была одна потомственная дворянка, очень богатая, молодая и красивая. За принадлежность к боевым организациям большевиков ее выслали в Нарымский край на три года. Она прибыла в Томск из Санкт‑Петербурга в вагоне первого класса. Два сопровождавших ее стражника тоже ехали первым классом, естественно, за ее счет. После столицы, а она бывала доселе, кроме Санкт‑Петербурга, еще лишь в Москве и Киеве, «Сибирские Афины» показались ей, очевидно, захолустьем немыслимым. У нее достало воображения представить, какая же в таком случае дыра место отбывания ссылки. И она задалась целью на как можно более долгий срок оттянуть отъезд в эту дыру. Единственной веской причиной задержки в губернском городе могло быть нездоровье, и она поспешила к врачам. К Топоркову. В медицинском заключении за подписью Топоркова, переданном в губернское жандармское управление, каких только болезней не названо у юной революционерки‑бомбистки‑маузеристки! Но особенно профессор отметил болезнь правого митрального клапана. Это нужно лечить немедленно: пока не будет проведен курс лечения, отправляться в ссылку никак нельзя. Опасно для жизни.

Конечно, думал я, читая в архиве справку, приобщенную к делу революционерки, никаких болезней не было. Хорошо заплатила и получила нужное врачебное заключение. Соблазнился профессор золотым тельцом…

Прожив четыре месяца в меблированных гостиничных номерах, принимая лечение (в срок ссылки это засчитывалось), она выехала, наконец, по Оби на север губернии в село Колпашево. Оттуда регулярно наведывалась в Томск для консультаций и лечения… А ровно через год после прибытия в Томск, к 300‑летию дома Романовых, получила право выехать из Сибири за границу. Юная террористка‑бомбистка поспешила в Лондон, потом перебралась в Париж, учиться в Сорбонне; еще через год вышла замуж и укатила в Америку…

Итак, после ознакомления с медицинским заключением Топоркова я был не лучшего мнения о профессоре. Но вот в Москве я разыскал родственников революционерки, расспросил о ней. После семнадцатого года она вернулась в Россию. Жизнь ее не удалась. Она развелась с мужем, жила в коммунальной квартире на скудные гонорары переводчицы художественной западноевропейской литературы, испытывала страх перед системой, за победу которой боролась; умерла в начале пятидесятых годов. Я попросил уточнить, в каком именно? Нашлось свидетельство о смерти. Революционерка, давняя пациентка профессора Топоркова, умерла в 1952‑м. Было и заключение о причине смерти. Сердце. Болезнь правого митрального клапана…

Побег с воли?

Довольно известный революционер, занимавший после Октябрьского переворота видные посты (имя его и краткая биография во всех энциклопедиях и энциклопедических словарях, выходивших после XX съезда), написал в начале тридцатых годов книгу о своей борьбе с царским самодержавием за свободу, о тюрьмах и ссылках, побегах на волю. На нескольких страницах он подробно рассказал о побеге из Нарымского края. Он и его подруга, тоже революционерка, решив бежать, обрядились в чалдонские одежды, загримировались и в таком виде прошли под взглядами надзирателей на пароход. Убрали трап, пароход отчалил, и когда отплыл от пристани настолько далеко, что на весельных лодках его было не догнать, революционер начал кричать оставшимся на берегу, помогавшим побегу ссыльным: «Прощайте, товарищи, до встречи в России!» Надзиратели и пристав с берега стали требовать от капитана парохода, чтобы причалил, высадил беглецов. Капитан и ухом не повел. Пароход частный, билеты беглецы купили, отныне они для капитана и команды были пассажирами, как все другие на борту. А что полиция проморгала их восхождение на пароход, это проблемы полиции. Побег тот из ссылки удался.

И вот, читая мемуары, я думал, с какими мыслями революционер описывал этот эпизод в начале тридцатых? Ведь отлично он сознавал, что ни один капитан парохода ни на Оби, ни на Енисее, ни на Волге не посмел бы в тридцатых годах ослушаться приказа сотрудника милиции или ОГПУ. И не возникло ли у революционера при описании той сцены побега ощущение, что свободен он был, – может, как ни разу впредь в жизни, – когда уплывал самовольно из нарымской царской ссылки на том дореволюционном пароходе?..

Загадки Горького

«Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них – та лошадь, которой ученые‑бактериологи прививают тиф для того, чтобы лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции. В современных условиях русской жизни нет места для социалистической революции, ибо нельзя же, по щучьему велению, сделать социалистами 85 процентов крестьянского населения страны, среди которого несколько десятков миллионов инородцев‑кочевников». Это не слова какого‑нибудь белоэмигранта. Это – великий пролетарский писатель, основоположник литературы социалистического реализма Максим Горький. И из этих его откровений, из прочих «несвоевременных мыслей», за которые ему дали категорический совет отправляться за границу подлечиться, стряхнуть усталость, понятно отношение певца революции к большевикам, к их делам после Октябрьского переворота. Непонятно только, почему, держа в голове такие мысли, Горький спел осанну тому, кто спровадил его на Капри, потом счел нужным и возможным возвратиться в Россию, воспевать рабский труд, побывав на Соловках и Беломор‑канале, благословлять и подвигать молодых литераторов славить достижения социализма. Совершенно непонятно.

Друг отца

Сын крупного ученого, репрессированного в тридцать седьмом, сам тоже ученый, выйдя на пенсию, решил написать книгу воспоминаний о знаменитом отце, о его деле и товарищах, о трогательной дружбе отца с легендарным партийным работником республиканского масштаба, имевшим легендарное дореволюционное прошлое. Дружба завязалась со студенческой скамьи в Императорском еще университете. Партийный работник этот был тоже репрессирован, только на несколько месяцев позднее…

Ученый‑сын недурно владел пером; материалом располагал богатым; рукопись быстро подвигалась к завершению. Не было особой нужды прибегать к архивным документам. Но сказалась привычка не полагаться на память, называя цифры, даты, факты, имена. Он вытребовал из архива нужные материалы. Просматривая «дело» родителя, наткнулся на две особенно любопытные бумаги: ордер на арест отца и внесудебный приговор. На обеих бумагах стояла в числе других и подпись стародавнего отцова друга… Это было страшно. Но даже не его подпись под приговором – высшая мера наказания – потрясла его больше, а дата под санкцией на арест. Дата была днем его, автора мемуаров, рождения. И он отлично помнил, что высокопоставленный друг отца присутствовал на этом веселом, шумном дне рождения. Улыбался, шутил, поздравлял виновника торжества.

Слепыми глазами автор воспоминаний глядел на дату. Лучший друг отца находился в их квартире, уже прекрасно зная о грядущей участи, определив участь…

В объемистой рукописи человеку, связанному дружбой с отцом четверть века, было отведено страничек двадцать. Нетрудно было их убрать и отдать рукопись в печать. Сын репрессированного ученого этого не сделал. В рукописи он отзывался хорошо еще о многих людях из отцовского окружения, но отныне, может, с излишней подозрительностью не был уверен в добрых их намерениях, и действиях по отношению к отцу…

Товарищ Черчилль

В сорок пятом году на одной из представительных встреч Большой Тройки присутствовали и военные. Не имевший опыта общения с иностранцами маршал Жуков, обращаясь к главе английской делегации, обмолвился, назвал британского премьера «товарищ Черчилль». Сидевший рядом с Георгием Константиновичем Лаврентием Берия язвительно пробурчал: «Нашел себе товарища».