Ну вот, теперь, кажется, точно все, близкой опасности сзади больше пока нет. Вернув регулятор в прежнее положение, Тютрюмов с полминуты глядел вперед, куда в прорезь между густыми хвойными деревьями убегала прямая, как натянутая струна, колея‑однопутка. От выпущенной Хлястиковым щедрой очереди рана на ноге, о которой до этой минуты некогда было подумать, напомнила о себе. Тютрюмов сел на пол, стянул сапог, оголил рану. Она не была опасной: пуля насквозь прошла икру, не задев кость.

Точно рассчитал, сработали слова о том, что майор Никитинский хочет руками Хлястикова убрать его, Тютрюмова, а потом уж разделаться и с Хлястиковым. Потому Хлястиков и растерялся. Иначе бы, когда Тютрюмов запрыгивал в кабину, бил бы не по ногам, а брал бы выше… Тютрюмов подумал об этом, быстро заматывая рану первым, что попалось на глаза, – рубашкой машиниста или его помощника. Ничего, заживет. Он вывернул голенище сапога наружу, опустил вниз, так, чтобы можно было натянуть сапог на перевязанную ногу, обулся и встал.

Радостное чувство свободы и одновременно тревожной неизвестности: что‑то ждет дальше? – охватило его, когда он встал за правое крыло паровоза на место машиниста и, подставляя свежему теплому ветру лицо, вглядывался в даль. Это чувство сродни тому, что испытывал треть века – вечность! – назад, когда они, группа юнцов‑боевиков, совершив экс на станции Миасс, захватили паровоз‑товарняк и, покидав на него мешки с деньгами, запрыгнули на локомотив и покатили прочь от станции, чтобы спустя полчаса бросить паровоз и скрыться в уральских горных лесных чащобах. Что‑то они тогда пели… «Марсельезу»? «Интернационал»? Кажется, «Марсельезу». Он помнил: пели одно из двух.

Не время предаваться воспоминаниям. Он уже удалился, наверное, километров на пятнадцать от «Жарковки», находился почти на полпути к разъезду Ботьино. Как он помнил, между Эуштинскими Юртами и Ботьино – глухая заболоченная тайга, ни одного населенного пункта. Но это – двадцать с лишним лет назад. Тогда ни лагеря, ни железнодорожной ветки к нему не было. Нужно срочно покидать паровоз. Вдруг да между «Жарковкой» и Ботьино еще какой‑то лагерь, сельцо или же избушка путейца‑обходчика, снабженная связью. Достаточно свалить на полотно дерево, бросить шпалу – и он в капкане, снова в лапах у майора Никитинского. Не дай Бог!

Поезд мчал на полном ходу, на пределе, громыхая колесами на стыках, скорость – за шестьдесят. Не забывая глядеть вперед на летящую навстречу дорогу, он все чаще переводил взгляд вниз. Обочь дороги под невысокой насыпью нескончаемо тянулось поросшее сабельником и камышом болото. Нужно скорей бросать поезд. Остановить? Ни в коем случае. Мигом найдут, где он вышел, догонят. Даже сбавлять скорость, чтобы прыгать, нет нужды. Мягко плюхнется, прыгнув по ходу в болотную воду. А поезд пусть мчит. Плевать – куда. В Ботьино. К Богу в рай. К царю. К большевикам.

Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, одной рукой он держался за поручень, высматривал в застойной болотной воде место поглубже. Вот, кажется, подходящее.

– Прыгай, – приказал себе Тютрюмов.

Он оттолкнулся от ступеньки, одновременно отнимая руку от поручня, прыгнул. В последний момент, когда он уже свободно летел в воздухе и ничего нельзя было поправить, он увидел торчащую из воды, покрытую зеленой ряской корягу, враждебно нацеленную обломком‑острием на него. «Жалко», – без страха успел подумать, прежде чем острие коряги вонзилось ему в живот…

Конец второй книги

Автор завершает работу над третьей книгой романа

Рассказы

Звезда надежды благодатная…

«Опять», – подумал он, чувствуя, как поезд, тяжело переводя дыхание, замедляет ход, тормозит.

В случаях непредвиденных задержек незамедлительно в вагон‑салоне появлялся с объяснениями начальник его личной канцелярии генерал Мартьянов. На этот раз генерал что‑то задерживался.

Он перевел взгляд с висевшего над письменным столом портрета Нансена на дверь. Машинально, в ожидании, длинными нервными пальцами перебирал пуговицы кителя, часто дотрагиваясь до Георгиевского крестика.

Ожидание, наконец, ему надоело. Он поднялся со стула, шагнул к окну, отодвинул плотную шторку. «Судженка», – прочитал на слабо освещенном фонарями одноэтажном здании название станции. Увидел торопливо устремившегося к зданию вокзала начальника охраны в сопровождении двух офицеров. У всех троих шинели были не вдеты в рукава, а лишь накинуты на плечи. Один из офицеров оступился, шинель едва не соскользнула в снег.

– Ваше высокопревосходительство, господин Адмирал, – отвлек его от зрелища за окном голос Мартьянова.

– Да‑да, Александр Александрович, – он задвинул шторку, повернулся лицом к начальнику канцелярии. – Слушаю вас.

– Ваше превосходительство, на станции Тайга егерская бригада генерала Пепеляева арестовала генерала Сахарова вместе со штабом. Обвиняют Сахарова в преступной сдаче Омска красным.

«Глупо, – подумал Адмирал. – Недоставало теперь еще грызни между Сахаровым и Пепеляевым. Будто Пепеляев, доведись ему командовать, сумел бы удержать Омск.»

– Это все, Александр Александрович? – Адмирал пристально посмотрел на Мартьянова.

Начальник канцелярии, перед тем как войти к Верховному Правителю, решил не докладывать, утаить пока главное: вместе с телеграммой об аресте недавно смещенного главнокомандующего от генерала Пепеляева и его брата‑премьера пришла и другая, адресованная непосредственно адмиралу Колчаку, в которой, в частности, были слова: «Время не ждет, и мы говорим Вам теперь, что во имя Родины мы решились на все», и которая фактически означала объявление переворота, попытку отстранения от власти и самого Адмирала. Мартьянов хотел повременить докладывать Верховному Правителю содержание этой второй телеграммы, так как по ее получении немедленно связался по прямому проводу с новоиспеченным премьеров Пепеляевым‑старшим, спросил: «Как понимать слова „во имя Родины мы решились на все?“» – и получил уклончивый ответ, что более ясно будет сообщено через некоторое время, но не позднее окончания нынешнего, 9 декабря, дня. Уловив колебание, Мартьянов, опытный военный канцелярист, решил: пока не определится ясность, доложить лишь об аресте Сахарова. Однако теперь, после вопроса Адмирала, исчерпывающую ли информацию ему докладывают, не посмел ограничиться уже сказанным.

– Во имя Родины решились на все, – выслушав, повторил вслух слова из пепеляевской телеграммы Адмирал. Он сел за письменный стол. С портрета на него глянули молодые глаза старшего его норвежского друга и учителя Нансена.

– Решились на переворот? – живо повернулся лицом к начальнику канцелярии.

– Из разговора с Виктором Николаевичем у меня сложилось мнение, что братья теперь жалеют о своем заявлении, – сказал Мартьянов.

– Где сейчас находится Вильгельм Оскарович? – спросил Адмирал.

– Новый главнокомандующий, по моим сведениям, скоро будет на станции Тайга, – ответил Мартьянов.

– Свяжитесь с ним. Сахарова нужно освободить. А что до Пепеляевых… – Адмирал сделал долгую паузу. – Поговорим по прибытии генерала Каппеля в Тайгу. Вы свободны, Александр Александрович.

Оставшись один, Адмирал остановил взгляд на двери, ведущей в спальное купе. Анна Васильевна слава Богу, не слышала разговора, спит. Не спала бы, уже непременно дверь бы отворилась, и она бы кинулась к нему.

«Спит».

Он опять шагнул к окну, обеими руками уперся в него, сквозь плотную материю ощущая холод стекла.

«Спит», – прошептали его губы. Однако думал он уже не об Анне, а о том, что произошло в Тайге. Можно было вмешаться лично, приказать немедленно возвращаться в Тайгу (всего‑то полчаса езды!), освободить Сахарова и приструнить братьев‑разбойников, которые конечно же ни на что не решатся. Даже отдать распоряжение арестовать их… Можно было все это делать, а можно – ничего. Потому что от него не зависит уже ровным счетом ничегошеньки. Какие команды он ни отдаст, будут они выполнены либо же нет, куда ни поедет – на запад ли, покуда позволят наступающие красные, на восток ли, куда то и дело тормозят продвижение проклятые чехи, – все уже без пользы.