И еще надеюсь на встречу — до того, как навсегда разминемся в разных землях.
Ларисе кланяюсь и кланяюсь.
Ваш В. Распутин».
Может быть, мне надо было позвонить Валентину Григорьевичу и попросить у него разрешения на публикацию этого исходящего кровью сердца письма?..
Но за статью эту сел вдруг совсем неожиданно, шла она чуть ли не стремительно, и я боялся расплескать состояние духа, в котором она рождалась: придется теперь задним числом просить у Вали, у обоих у них со Светланой, прощения уже по приезде в Москву.
Но тут и другое: конечно же, мне хотелось любящим Валентина Григорьевича его читателям хоть маленечко рассказать, как он нынче тяжело ранен, как открыт для боли и взаимной любви, как терпеливо и самоотверженно «горе горькое-прегорькое» свое переносит… Вы не ошибаетесь в своей сердечной симпатии и в сокровенном давно ставшем не только национальным — общенародным в России уважении к нему, нет!
Вот нам все говорят, что русская литература так ничему свой народ и не научила… да враки все это!
Морок, которым натягивает на нас с далекого заокеанского берега, где расположена эта страна, которую только что умерший во Франции мыслитель-мудрец назвал единственной, еще оставшейся на земле «первобытной». Не раз и не два перечитывал письмо Валентина Григорьевича, и сколькое возникало за строками его и меж строк!
Вспомнил, как ровно десяток лет назад и «думский» журнал «Российская Федерация сегодня», где я тогда перебивался в роли «обозревателя по культуре», и «Парламентская газета» опубликовали нашу с Распутиным пространную беседу, заголовок для которой придумал он сам: «Многобедное наше счастье — жить в России».
Заместитель главного редактора журнала Александр Черняк, опытный публицист, мой старый товарищ, задним числом посетовал: почему, мол, я, стреляный воробей, не догадался попросить тебя, чтобы вызнал у Валентина: как он относится к Солженицыну? И я «пошел навстречу» начальству: «Эксклюзив, Саша, специально для тебя. Знаешь, что мне сказал Распутин? Как-то при встрече с ним Солженицын вздохнул: „Вы мне, Валентин, симпатичны, но я считаю вас заблудшим без отпущения грехов!“ И Валя ему ответил: „Вы пользуетесь взаимностью, Александр Исаевич: и в одном смысле, и в другом“.»
Так вышло, что через месяц-другой после нашего с Распутиным разговора он получил «солженицынскую» премию — немалые при нашей бедности деньги. И «патриоты» в Москве заговорили известное: продался.
А я был чуть ли не счастлив: как хорошо, что перед этим мы с Валей о кубанском моем землячке Александре Исаевиче, о котором знаю, может быть, чуточку больше, чем он, и к которому куда определенней, нежели он, отношусь, мы поговорили как понимающие друг дружку два миротворца — нам ли драться с хорошо начинавшим «стариком» на борту нашей расходившейся теперь на волнах русской лодки!
У каждого из нас свой выбор, но предложений у Распутина куда больше, и оттого он, пожалуй, больше нашего и печален. Уютно ли ему бывает среди притулившихся к зажравшейся части священства мирских оборотней, вместе жирующих в теньке от только что отстроенных ими храмов — недаром старцы еще, когда предупреждали, что в конце времен число церквей многократно умножится, но вера ослабеет… Всегда ли по душе рядом с так называемой оппозицией, которая давно, кажется, только потому и оппозиция, что хапнуть успела меньше?..
Ведь Валентин Григорьевич из тех, кто и кожей чувствует, он — из таких. Или я слишком категоричен, когда именно так сужу, разве исключено, что это больше мое видение — и тут тоже придется просить прощения?
Но вот спустя десять лет стал перечитывать нашу с Распутиным откровенно горькую, очень жесткую по тем временам беседу о «многобедном счастье жить в России» и не то, что с грустью — почти с безысходной тоскою понял, что если что-то в страдающей от пороков и бедности стране изменилось, то не в лучшую сторону.
Но вот такое дело: мы не сдались! Может быть, даже с нарастающим упорством мы — держимся.
Разве мог я ждать от Валентина письма после всего, что в Иркутске с ними случилось?
Но он написал.
И опять, кроме прочего, а, может, прежде всего — о нашей, что там ни говори, особой работе. Ну, что мы за люди?!
Когда погиб наш семилетний Митя, журнал «Смена», в котором тогда служил, как раз печатал отрывки из «Царь-рыбы» Астафьева. И вместе с новой главой Виктор Петрович прислал мне коротенькое письмо, в котором не то, что настойчиво советовал — чуть ли не принуждал: спасайся работой! Других рецептов для русского человека нету.
Что нам, милый Валя, еще остается?
Поскольку пишу теперь из северокавказских краев, из Адыгеи, позаимствую, как в свое время казаки тут — черкеску, здешнее старинное по-желание: пусть за все твои добрые слова и дела воздастся тебе, Валентин Григорьевич, в десять раз. В сто. В тысячу раз!
Этого ты заслужил. И здесь — тоже.
Может быть, помнишь? Железный Волк из романа Юнуса Чуяко, разрушающий города и аулы, прежде всего, выедает людские души.
В свое время ты помог Волку утвердиться в признанном теперь на Кавказе, завоевывающем все большую популярность «Сказании…», но, как истинный сибиряк и потомственный охотник, к душе своей ты и близко не подпустил его.
Оставайся таким!
В наше время всеобщих подделок, мимикрии, которую зовем теперь толерантностью, фальши, суррогатов, гнилья, дурной запах от которого выдают кто за тонкий европейский аромат, кто за родную вонцу отечественных портянок… Несмотря ни на что, оставайся!
«ВО ДНИ СОМНЕНИЙ…»
Размышления в «Год Русского языка»
ХОРОШЕЕ СЛОВО
Эту историю я узнал в селе Долгие Поляны под Старым Осколом. Далековато, конечно, от наших мест, но привязкой к ним может служить тот на первый взгляд малозначительный факт, что давний мэр Старого Оскола Николай Петрович Шевченко, ставший там теперь ещё и Почетным гражданином — наш земляк, родовые его корни тянутся к расположенному в Адыгее по дороге на Краснодар хутору, который так до сих пор и называется: «Шевченко». Когда-то мы вместе работали в Сибири, в Старый Оскол я приезжал у Николая Петровича погостить да в очередной раз о нём написать, и вот во время одной из наших поездок окрест города вдруг попросил его остановить машину возле небольшой, но ладной, удивительной красоты, новенькой церкви.
— Любуетесь? — с ревнивым интересом спросила проходившая мимо пожилая женщина, и я откликнулся:
— Да ведь нельзя не залюбоваться!
Она остановилась:
— Это всё благодаря Фёдору Ивановичу да нашей Марьюшке…
Сказать, что Федор Иванович Клюка — владелец крупнейшего в России Стойленского горно-обогатительного комбината, один из самых богатых в Старом Осколе жителей, значит, — не сказать о нем ничего. Фёдор Иванович с уникальной его биографией, редкой судьбой и чрезвычайно крутым норовом — живая легенда Белгородчины. Но кто — эта Марьюшка?
— Как же, как же! — прямо-таки вскинулась наша неожиданная собеседница. — Она ж тогда и ездила до Клюки: просить за церковь. Да вы можете пробежать до неё, она тут рядом совсем: сама вам расскажет.
В новеньком «мерседесе» мэра мы «пробежали», и неторопливый рассказ Марьюшки, полный почти позабытого теперь простонародного благородства и удивительного по нашим-то горьким временам достоинства, постоянно с тех пор живёт в памяти… вообще-то грустное это дело! Или наоборот: как раз — радостное?
Вот я уже и о Шевченко многое, что там ни говори, успел в пяти строках рассказать, и наметить в нескольких словах образ Клюки, нового «хозяина жизни», а фамилия заботливой Марьюшки затерялась в моих оставленных в Москве записных книжках и там же вместе с именем-отчеством канула и другая фамилия: благословлявшей Марьюшку перед поездкой «до Клюки» праведницы-односельчанки… Нехорошо вроде!
Нынче нас «идентификационные номера» взять обязывают. Личности особо продвинутые уже готовы добровольно подставить место, в которое прежде уколы делали, чтобы туда ему «чип» вживили. А одна из героинь нашего маленького рассказа так и останется безымянной?